Если от Чаттертона исходит печальная музыка человеческой надежды, то судьба По – чудовищная насмешка богов, давших людям орудия пытки, которыми они рвут на части себя же самих. Вглядываясь в бездну, я со странным восторгом смотрел на разбитые вдребезги или перекореженные человеческие души. Вдвоем с Шерардом я приходил на улицу де ла Вьей Лантерн, где повесился де Нерваль; каждый камень мостовой здесь был для меня святыней. Словно мы пришли к алтарю, где пролилась кровь жертвенного агнца. Шерард этого не понимал – он был слишком романтичен, чтобы чувствовать всю неотвратимость рока. Как-то раз, помнится, мы пришли к Морису Роллина, и он принялся читать монолог Троппмана, этот мрачный гротеск. Он завывал и изрыгал проклятия, топая ногами изо всей силы. Шерард испуганно на меня поглядывал. Я же был в восторге – я видел безумный танец раненого художника, слышал вопль отчаяния и гнева, к которому мне хотелось присоединить и свой голос.

К моему удивлению, никто еще не написал популярную брошюру о влиянии поэзии на жизнь – считают, видимо, что в этих вопросах последнее слово остается за Мэтью Арнольдом. Однако, открыв его наудачу, всегда думаешь, что хорошо бы вот это слово и было последним. Я бы мог сочинить такую брошюру со знанием дела: ведь именно чтение французских поэтов побудило меня неустанно искать переживаний, чреватых отчаянием, столь ценимым мною в литературе. Дез Эссент в книге Гюисманса хранил под стеклом три стихотворения Бодлера: «La Mort des Amants» [63], «Anywhere Out of the World» [64] и «L'Ennemi» [65]. В них заключена вся современная история чувства; именно под влиянием бодлеровского страдальческого благозвучия я впервые принялся исследовать тайные закоулки мира.

С Шерардом и кое-кем из молодых французских поэтов мы стали посещать самые сомнительные заведения и смешиваться на улицах с публикой из низов. В Лондоне и Америке этот мир был мне совершенно незнаком, и первое столкновение с ним в Париже пробудило во мне тягу к еще более сильным и необузданным наслаждениям. Я был подобен Пасифае, увидевшей чудовище и жаждавшей увидеть его снова. Париж рисовался моему воображению одновременно Вавилоном и Парнасом; это было море, из которого мне могло явиться божество, но пока что я не прочь был утонуть в его водах.

Мы заглядывали в дальние закоулки, где процветала сафическая любовь, где молодые люди обоего пола предлагали себя на продажу. Разумеется, я только смотрел на все со стороны: тогда я еще был слишком напуган. Но я чувствовал в себе такое сильное влечение ко всему подобному, что в конце концов мне пришлось спасаться бегством от бродивших в моем сердце диковинных страстей. Я решил уехать из Парижа. Слишком много в нем было тех, кто, вкусив лотоса, впал в беспамятство или отчаяние. С юношеской самонадеянностью я думал, что в любом случае сохраню себя в целости, и я полагал также, что, обогатившись знанием о запретном, я теперь могу вернуться в Англию, где меня ждет слава.

3 сентября 1900г.

Вчера вечером в «Пье нуар» ко мне подошел изрядно выпивший Роберт Шерард и заявил, что собирается писать мою биографию.

– Я прославлю твое имя, Оскар, – сказал он.

– Мое имя, Бобби, и так уже ославлено сверх меры.

Я говорил с ним несколько сухо – как всегда по вечерам, он был не слишком интересен. Он, видите ли, хочет написать биографию, которая объяснит миру мои поступки и откроет ему мое истинное лицо.

– Твоя защита окончательно погубит мою репутацию, – возразил я. Но он, как обычно, пропустил это мимо ушей.

– Ты помнишь наши давние дни в Париже, когда мы вместе читали По и Чаттертона?

– Да ничего я не помню, Роберт. Если ты упорствуешь в своем нелепом намерении, тебе следует понять простую вещь: жизнь художника определяется не тем, что он помнит, а тем, что забывает.

– Можешь ты хоть к чему-нибудь отнестись серьезно, Оскар?

– Видишь ли, Роберт, я слыхал, что Платон умер с фарсами Софрона под подушкой. А у меня вот ты вместо них.

Пошатываясь, он побрел прочь, ведомый незримой рукой абсента; надеюсь, я никогда больше его не увижу.

После таких вот встреч я особенно остро чувствую, что тщета у меня на роду написана. Порой я вынужден вглядываться в свою судьбу, подобно Регулу, которому отрезали веки, так что ему пришлось смотреть на солнце, пока не высохли глаза. И я, которого богиня успеха когда-то удостоила поцелуя, теперь валяюсь в непотребных местах в обществе одних лишь призраков былого. Каждый мой взлет нес в себе зерно падения, и жизнь моя непрестанно раскачивалась на коленях богов. В дни моей славы я был столь удачлив, что порой испытывал ужас. И все же я в упоении мчался навстречу судьбе, не желая знать, что я – ее жертва. Я был быком, которого откармливали цветами, готовя к закланию.

В «Дориане Грее» я однажды написал: «Сказать о чем-то значит заставить это осуществиться»; потом я вычеркнул эту фразу. Я скрыл ее от мира, ибо в ней была заключена одна из моих художнических тайн. Как ни удивительно, во всем, что я писал, можно увидеть пророчество о моей судьбе. Все пережитое мной – вплоть до прекрасного весеннего дня, когда я был вызволен из тюремной зимы, – где-нибудь да упомянуто в моих книгах. Я видел Немезиду и сам накинул ее сеть себе на плечи. Кажется, я уже писал о том, как в юности меня водили к голуэйской гадалке, читавшей по моей руке. И хотя в вихре мальчишеских удовольствий я забыл о ее предсказаниях, я и тогда понимал, что история моей жизни уже написана и, что бы я ни делал и ни говорил, я не властен изменить ее даже на йоту.

Всю жизнь я то и дело обращался к трактатам по магии, хиромантии и каббалистике в надежде, что они помогут мне разгадать обволакивающую меня тайну. Я читал и «Химическое бракосочетание» Андрея, этот ядовитый цветок немецкой литературы барокко, и «Секреты» Веккеруса, и «Artis Cabalisticae» [66] Джона Писториуса. В этом болезненном угаре, когда судьба сбрасывала покров со своих тайн, меня успокаивал только девиз Парацельса: «Не ищи другого лица, если имеешь свое».

К тому же я постоянно советовался с секретарями богов – хиромантами или, как Бози их называет, хироманниками, которым наша цивилизация придает столь большое значение, что их постоянно можно видеть на званых обедах, хотя там-то как раз собираются люди, знающие свою судьбу наперед. На одном из неофициальных «вечеров» у леди Колин Кэмпбелл мне предсказывал судьбу Кайеро. Я просунул ему руку сквозь занавеску, так что он не мог видеть моего лица. Как всегда, я дрожал от нетерпения; в подобные минуты я чувствовал, что вся моя прошедшая жизнь ничего не значит и мне предстоит родиться заново. «Левая рука, – проговорил Кайеро, – рука короля. Правая – тоже рука короля, но такого, который сам себя отправит в изгнание». Все потом спрашивали, что он мне сказал, но я не мог вымолвить ни слова. В конце вечера, когда он появился из-за занавески, как персонаж какой-нибудь мелодрамы в театре Аделфи, я не в силах был ни взглянуть на него, ни подойти к нему. Но мы все же встретились глазами, и я прочитал в его взгляде любопытство. Этот случай побудил меня написать «Преступление лорда Артура Сэвила», где хиромант видит на чужой ладони невероятное предвестие своей собственной смерти. Эта вещь – мой ответ Судьбе, моя над ней насмешка.

И все же я не могу с ней совладать. В переломные моменты жизни я всегда обращался к тем, кто обладает знанием. В Лондоне я не раз бывал у миссис Робинсон, и перед самым судом я написал ей письмо. Она предрекла мне успех – но боги жестокосерды. Только в прошлом году я решился подразнить их еще раз и услышал в ответ их дикий хохот. С Мором Эйди мы пошли к знаменитой здешней гадалке. Она осмотрела мою ладонь и безукоризненно вежливым тоном сказала: «Я крайне удивлена. По вашей линии жизни получается, что вы умерли два года назад».

вернуться

63

«Смерть любовников» (фр.).

вернуться

64

«Куда угодно, только прочь из этого мира» (англ.).

вернуться

65

«Враг» (фр.).

вернуться

66

«Искусство Каббалы» (лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: