Мы же принимали окружающих такими, какими они нам казались, хотя это совсем неправда, что на курортах никому ни до кого нет дела. Любая тусовка перетирает соседнюю куда интенсивней, чем бабушки на лавочке у вас под домом.
Мэри и ее отец
Я была единственным ребенком в семье. Была — не потому, что меня уже нет, а потому что семьи нет. Отец умер четыре года назад. Мы остались втроем: я, мама и Стракоша. Теперь не стало Стракоши — не стало и семьи. Какая же это семья из двух человек? С мамой мы, скорее, подруги.
Отец был врачом, и очень неплохим врачом, что в любое время редкость. Мама работала в управлении статистики. Как статистикой можно управлять, я не понимаю до сих пор, но мама говорит, что статистика нужна именно для этого и ни для чего больше. В общем, обычная, как говорили, советская семья. Детство свое я помню не очень хорошо. Самое яркое воспоминание — нет, воспоминанием это трудно назвать, потому что страх никуда не делся, он все равно здесь, внутри меня, хотя и затаился где-то глубоко, но все как будто происходит сейчас, сию минуту, настолько плотно это вжилось в подсознание, — тотальная боязнь отца.
Папа был очень жестоким человеком, к тому же, он хотел, чтобы я тоже стала врачом. Меня он никогда не бил, зато иногда бил маму и держал нас в постоянном страхе. Когда он пил, а чем дальше, тем больше, квартира превращалась в концлагерь. Стракоша убегал на улицу, какой там онанизм! Он ненавидел отца за то, что тот его регулярно пинал. Пинал — мягко сказано, просто бил изо всех сил ногой в бок, и Стракоша с диким воплем врезался в стену. Несколько раз отец замахивался и на меня, но что-то его останавливало.
Я сижу за столом, читаю книгу. Очень тихо со спины подходит отец.
— Что ты делаешь? — сурово спрашивает он.
Я нервно дергаюсь.
— Читаю книгу.
— Какую книгу? О чем она?
— О Наполеоне.
— Он что, был великим хирургом? Я что тебе сказал читать?
— Нет. Он был просто великим, — портрет Наполеона с шестого класса стоял у меня на книжной полке.
— Разве я не говорил тебе, что ты должна читать? В худшем случае — «Анатомию»! — отец в ярости замахивается, я вжимаюсь в стул и зажмуриваю глаза. Мне хочется исчезнуть.
Но он не бьет меня. Он вырывает из моих рук книгу и, ругаясь, запихивает ее на книжную полку. Надо заметить, достаточно аккуратно так запихивает. Интеллигенция как-никак, образование не позволяет книги рвать. Я медленно выдыхаю воздух, сижу, дрожа, в непередаваемом страхе, и думаю простые и банальные мысли: с этим ли человеком мы ходили гулять в детстве в парк, ездили на пикники? Наверное, нет. То был кто-то другой. Но вот кто? Когда его подменили? Да так ловко, что мы и не заметили…
Страх сделать что-то не так, страх сказать слово, которое ему не понравится, страх быть не такой, как хочется ему в данную секунду, преследовал меня. Страх быть обнаруженной, уличенной в том, что хочешь быть сама собой, а не отражением чужих фантазий.
Мой страх велик, нет, он огромен, он необъятен. Так в каменном веке люди, наверное, боялись грозы и молнии.
В общем, это был ад. И он следовал за нами. Цитата, откуда — не помню.
Отец хотел, чтобы родился сын, но родилась дочь, то есть я. Может, за это он и вымещал злобу на нас с мамой? Еще он хотел, как я говорила уже, чтобы я тоже стала врачом, но вот я этого никак не хотела. Врач для меня — это не тетя с градусником в руке, пахнущая лекарствами, врач для меня — это папа, пахнущий водкой, с бутылкой в портфеле.
Отношения в семье складывались по следующей схеме: мама — друг, папа — враг, Стракоша — старший брат. При этом друг любил меня, брат — обожал вплоть до воображаемого инцеста, а враг, как и положено, и любил, и ненавидел.
После окончания школы я очень хотела уехать из города, поступить в столичный вуз, но отец меня не отпустил, а нарушить его приказ у меня тогда не было воли, пришлось учиться здесь. Сейчас бы я смогла, элементарно смогла, и меня не испугали бы ни проклятья, ни отсутствие средств, разве что боязнь за маму и Стракошу. Не знаю, как бы все сложилось тогда.
Это случилось вечером, когда мы с мамой смотрели телевизор. Вдруг — грохот открывающейся двери, удар об пол, будто мешок с цементом свалился. Отец умер в туалете — от удара. Обширный инсульт. Он просто вывалился оттуда, головой открыв дверь. «Скорая» была уже ни при чем. Она просто констатировала смерть. Просто констатировали смерть. В этот момент я поняла, что наступила первая степень свободы — когда исчезают запреты, а страх можно спрятать. Мой страшный бог и враг умер.
Я не любила отца, поэтому восприняла его смерть достаточно спокойно, направив энергию на помощь в организации похорон. В таких случаях это бывает совсем не лишним.
Он лежал в гробу — безусловно мертвый, а мне было всего лишь бесконечно жаль, что умер еще один человек, не более того. А где-то в сердце уже трепетала радость, в которой я могла признаться только самой себе — свободна! Я — свободна! Наверное, это бесчеловечно и негуманно, но это лучшее, что сделал для меня отец, после того как зачал. Потом Герман дал мне почитать Камю, «Постороннего». Что-то схожее в этом было, по крайней мере, ощущения героя у гроба матери и мои у гроба отца совпадали.
Маме, конечно, было значительно сложнее. Все-таки он был ее мужем, они прожили вместе много лет. Между ними когда-то была любовь. И даже ужасные последние годы не могли выбить из сердца воспоминаний. Тем более, что для мамы это были единственные воспоминания об интимных отношениях. Как вы понимаете, у мамы никогда не было мужчины, кроме отца, и никогда не было любовников. Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его. Так и здесь. Мне даже трудно себе вообразить, что при такой жизни это возможно, но у мамы просто не могло быть как-то иначе. Я не об Аллахе, конечно.
Можно было бы удариться в сентиментальности о раннем детстве, чтобы отец не выглядел уж совсем таким мрачным Франкенштейном. Они, наверное, где-то есть, завалялись в каком-то укромном уголке моей памяти, но я ничего практически не помню, может быть, поэтому тот период и кажется таким радужным? Порой все было просто замечательно, как в нормальных семьях. Но самое главное заключается в том, что страх никогда меня не покидал. В детском садике, в школе, в институте, сидя на лавочке с молодым человеком у подъезда, — я всегда трепетала. Он был как всевидящее око. Как Бог, который видит каждый твой шаг, улавливает малейшее изменение настроения, угадывает любую твою мысль — от него ничего не скроешь. Сравнение с доисторическими людьми не зря, видимо, у меня проскользнуло.
Теперь бог умер. Злой бог, желающий мне добра.
Это было настолько безысходно, что только вот так, наверное, и могло прекратиться.
Теперь я хороню своего бога, и никто из претендентов на его место, никакой новый мелкий божок не должен при этом присутствовать. Тем более не должен занять его места.
Герман и его сон
«Давай, милый, быстрее, я уже не могу!» — словно сквозь ватную стену он слышит бархатный женский голос. «Хочешь, я угадаю, как тебя зовут?» — мужской голос звучит решительно и сурово. Герман растерянно оглядывается. Он стоит один посреди ослепительно зеленого поля, в огромной пустой чаше «Уэмбли», он слышит горячее дыхание противника. Странно, вокруг никого, лишь пустые трибуны, а из огромных динамиков стадиона доносится мощный интершум. Он в растерянности: будто все разноязычные крики, издаваемые миллиардами болельщиков всех континентов, застывших у телевизоров, слились в один: «Ао-ао-ао-ао-ао!»
Прямо перед ним — пустые футбольные ворота, до них далеко. Мяч сваливается неожиданно, откуда-то сверху, словно его сбросил сам Господь Бог. Герман бьет со всей силой, наносит единственно правильный в этой ситуации удар пыром — и дикая боль мгновенно пронзает тело. Он кричит, падает на траву и видит, как мяч катится прямо в ворота. Какие-то люди в голубых футболках, вероятно, защитники команды соперника, их человек двести, не меньше, пытаются догнать его, но тщетно. Они бегут, смешно размахивают руками, спотыкаются, сталкиваются друг с другом и нелепо падают на газон, а мяч спокойно пересекает линию. «А-а-а-а, — высоко взвивается вверх женский крик, — я кончила!» — «О-о-о-о! — вторит ему мужской, — я тоже!» «Го-о-ол!» — ревут миллионы разноязычных болельщиков во всем мире у телеэкранов, и динамики стадиона многократно усиливают их восторг. «Уу-у-у!» — орет Герман и резко садится на кровати, вырывая себя из сна, удивленно глядя на быстро синеющий на правой ноге ноготь большого пальца. Адская боль!