– Сашка?..
А у самого щеки мокрые…
Он по справочному нас нашел. Долинских в городе немного. Потом признался: из всех страхов самый тяжкий – когда у порога ждал, не мог звонок тронуть, боялся, что у матери кто другой есть… Но увидел в комнате на стенках свои фотографии, все понял. Когда вернулся, ему сорок семь лет минуло, а выглядел хилым стариком.
Мать старалась подкормить, чтоб окреп: самое вкусное, жирное – для него. Надеялась, может, хоть немного пойдет на поправку. Но батя не изменился, таким и оставался: впалые щеки, глубокие морщины, будто порезы, вдоль лица, а ноги вообще без мяса – им впору носить наколку: «Мы устали»…
Я в то время к чтению пристрастился, запоем читал.
Батя не одобрял. Порой даже злость наружу плескала, особо на подпитии. Выкатит два глаза, как восемь, пальцем грозит:
– Книги все надо сжечь! – поучал. – Лучше зимой жечь… греться можно.
Мать отмахивалась на его слова. Наоборот наставляла:
– Не слушай, Саня. Книжки читай, понимать будешь.
О прошлом батя не любил вспоминать.
– Двенадцать лет, три месяца и восемь дней. На кромке… ноги в яму свисали… О чем говорить?.. Главное – что вы ждали…
Правда, иной раз, случалось, откровенничал:
– Одно могу сказать, дурак был. Законченный. Вот пример: что такое МОПР знал назубок, КИМ или там ВЦСПС – ночью разбуди – скажу. Конечно, знал ГОРПО. А про гестапо – не слышал, не встречалось. На допросе сказали подписать. А я мокрый, морда разбита, подняли с пола, ну я и расписался. Там все подпишешь. Потом в камере грамотные люди объяснили…
Бывало даже, смеха ради, по собственному почину рассказывал какой-нибудь лагерный случай:
– На работу нас не погнали, мороз за пятьдесят. Один очкарик, не наборзел еще, новичок, значит, выскочил из барака похезать. Не рассчитал, дурашка, даже плевок на лету замерзает. Вернулся враскорячку, мотня спущена, вопит истошно. А у него из зада ледяной кол торчит. Так и прозвали – «Дермокол». Привык он к своей кликухе. Когда обращался к начальству, докладывал: «Заключенный Дермокол, номер такой, статья такая…»
Мы с мамой этим байкам не слишком верили. Батя подмечал наши сомнения, не обижался:
– Ладно… Я и сам не верю. Про то в газетах не печатают… значит, не было…
Но плохое настроение у него долго не держалось, отходчив стал, как малолетка. И вообще молчун, смирный, новым зубам радовался. Любил на солнышке посидеть, пустой мундштук сосал, – курить ему врачи запретили.
Тут как раз о реабилитации шумок пошел. Мать тоже всполошилась, чтоб судимость сняли.
– Иди, – говорит, – авось пенсию дадут как пострадавшему при режиме.
Уломала.
Подняли в органах его бумаги, говорят: нет, братец, правильно тебя засудили.
– Может, меру наказания превысили – это вопрос другой. Тут изменить уже нельзя, обратный ход не включишь. Но засудили, в принципе, верно. Заслужил: в канун войны о высшем руководстве выражаться надо было аккуратнее. Так что извиняться не будем. Гуляй дальше.
Батя таким ответом остался доволен. Не зря, выходит, от звонка до звонка на северах загибался, по заслугам. И сердце грызть не надо, если не ошибка. Закон нарушил – плати.
Одно огорчало: не хотели сказать, кто на него донес. Это, мол, тебя не касается. Служебная тайна. Засекречено. Мура, конечно. Какая тайна, цап-царапычи? Хвастунишки! Микрофонов в стенках тогда еще не держали, техника не доросла. Ясно, один из дружков настучал. А кто именно – штатный сексот или самоучка, что за разница? – хрен редьки не слаще.
Только, батя никого слушать не хотел. Запало ему дружков проведать, посмотреть, у кого из них моргалки забегают. Хотя мало верилось, что дружки на старом месте ошиваются. Не такие рюхи – в Вапнярке вековать, в гору должны были пойти. Но начинать от печки надо, с тех краев, где их знали. Может, родичи остались или знакомые, наведут на след.
И нашел! Правда, долго искал. По домам расспрашивал, к прохожим, что постарше, приставал. Никто про этих деятелей не помнил, плечами пожимали, будто сроду не было таких личностей в городе.
Да и город изменился, все вокруг чужое, ни одного похожего лица, ни деревьев прежних, ни домов, даже улицы стали иные, с тротуарами.
Батя вовсе надежду потерял. Но вдруг встретил в буфете бывшего военкома. Дряхлый старикан, в кителе, но ходит еще на своих, и память трезвая. Обрадовались, конечно. За пивом тот и рассказал о дружках. Про двух точно известно – похоронки прибыли. А третий, были слухи, в окружение попал, где-то к братской могиле приписан без имени. Вечная слава и так далее…
Как в той песне: темная ночь, только пули свистят…
С тех пор батя себе тост придумал. Нальет полпорции[21] и скажет:
– За Сталина! Он мне, ирод поганый, лагерем жизнь продлил. На фронте чаще убивали, чем в лагере… Ладно… Поехали…
Армянский коньяк Шевцова
Мы никогда не достигнем Будущего.
Как только в него вступим, оно
сразу становится Настоящим.
1
Поехал я в Горький машину получать, неделю тому. Не для себя, у меня новая, для Вани Шевцова. Его за машиной посылать – риск большой. Я характер Шевцова насквозь знаю. Вместе в армии служили, он у нас во взводе телефонистом числился. Сколько лет прошло, а помню, будто вчера.
Были мы все салажата, кругом зеленые, особенно кто из деревни. Гонор, конечно, имелся, мол, не хуже прочих, но сноровки ни на грош: ни на турнике, ни в драке, ни в самоволку сбегать. А по второму году, глядишь, не узнать – обкатала служба, один другого ловчее. Культуры городской набрались, девкам письма шлем, в парке на танцах отираемся.
Только Ваня Шевцов до самого дембеля остался полоротым. Офицерам выпала морока с ним: ничему научить не могли. Карабин на плече как лопату держал. На стрельбище, понятно, ни одного попадания, все в землю. И – слава Богу! У такого всегда – мишень далеко, а сосед – близко.
Когда из автомата стреляли, у Шевцова, конечно, заклинило. Повернул он дуло к лейтенанту, на курок давит и спрашивает:
– Чё это оно?
Лейтенант – с ходу белый, ладошку выпятил, шепчет нежно:
– Забери… забери к черту…
Шевцов в нашу сторону направил, курок дергает. Мы разом на траве распластались, носы в грунт ввинчиваем, кто-то про мать пищит. Добро, лейтенант очухался, заорал:
– Ложись, Шевцов!.. Ложись, холера!..
Ваня ноги по земле раскидал. А мы головы подняли, когда он без автомата остался.
Ростом он с добрую жердину, но в строю был замыкающим, рядом с недомерками, поскольку ходить, как положено, не умел. Не получалась у него эта наука.
По территории разгуливал вразвалочку, не спеша. А в строю вышагивал как заводной: какой ногой ступает – той рукой машет, будто рука к ноге пришита. И ложка из голенища торчит. Когда он на плацу, считай, маршировки нет, вся рота корчится со смеха.
Послали его уборную чистить. Думали, такая работа большого опыта не требует. Но Шевцов доказал, что и начальство ошибается.
В сортире под ним доска хрястнула. Он глазом моргнуть не успел – очутился на три метра ниже настила. Еще счастье, что сооружение новое, только до пояса утоп. Осмотрелся по сторонам – ни души. Ни поговорить, ни посоветоваться. Стоит Ваня в нехорошем положении, голову задрал и тихо думает, как выбраться, пока живой.
На тот момент старшина заявился – просто зашел, без посторонних мыслей, по личной потребности. И встал старшина, между прочим, не над Ваниной макушкой, а у соседнего очка. Все равно Шевцову это соседство не понравилось. Он так и сказал об этом в полный голос. Может, грубым тоном сказал или обратился не по форме – тем более что звания снизу не разберешь.
Только старшина сразу перестал брызгать. Пошел по кабинам искать, кто там выражается. А на весь длинный объект – никого. Тишина как на кладбище. Страшновато, даже мухи подозрительно умолкли, Вернулся старшина к своей прежней нужде, только настроился, а рядом голос опять:
21
Порция – стопка.