Напрашивается вывод: массовое пьянство развивается там и тогда, где не просто жить плохо и безрадостно, но где отдельный человек чувствует своё бессилие и беспомощность. Он уверен, что от него ничего не зависит и он не в силах ничего изменить. На гегельянско-марксистском наречии такое состояние называется отчуждением.
Проверим это предположение на материале отечественной истории. В XIX веке в средней полосе России, где господствовало крепостное право, пили сильно. Правда, не все. По свидетельству Н.А. Некрасова, «у нас на семью пьющую/ Непьющая семья».
Но ведь и крепостными были тоже не все. Даже в центральных губерниях вокруг Москвы, где крепостничество расцвело наиболее пышным и махровым цветом (ныне это «красный пояс»), на положении крепостных находилось от 56 до 69% населения. Это большинство, но не подавляющее. Конечно, прямой связи между крепостным состоянием и пьянством не существовало. Но разве можно усомниться в том, что крепостные мужики спивались гораздо чаще, чем вольные люди вроде описанного И.С. Тургеневым однодворца Овсянникова?
Совсем по-другому обстояло дело на Русском Севере и в Сибири, где проживали лично свободные государственные крестьяне. Там очень значительную часть населения (во многих районах — большинство) составляли старообрядцы. А они, как известно, вообще не пили (и не курили). Сторонники господствующей церкви такой твёрдостью не отличались. По праздникам мужики выпивали, иногда — сильно. Но пьяницы встречались редко. Например, по данным Шерстобоева, в петровское время на жителя Илимского воеводства приходилась одна бутылка хлебного вина в год. Бутылки тогда были больше нынешних (600 г), а половину населения составляли дети до 16 лет. Однако и 1,2 литра спиртного на взрослого жителя за год — немного. По более поздним сведениям начала ХХ века, среди русских старожилов в дореволюционной Сибири насчитывалось всего 7-8% бедняков, и доля пьяниц наверняка не превышала этой цифры. Правда, в Сибири существовало одно печальное исключение: и в царское время (как позднее в советское и теперь в постсоветское) по-страшному спивалось коренное нерусское население. Но это другая тема, которую мы затрагивать не будем. Для нас важна хорошо прослеживаемая на материале XIX века закономерность: пьянство было широко распространено там же, где и крепостное право (ту же географию имел тогда и мат).
Поэтому легко понять неизбежность массового пьянства в колхозно-совхозной деревне. Находясь сперва на положении крепостных (при Сталине), а затем батраков (начиная с Хрущёва и заканчивая настоящим временем), колхозники как раз и составляли тот разряд людей, от которых ничего не зависит и которые ничего не могут изменить своими силами. Можно, конечно, сбежать в город. Но все (или почти все) сильные и умелые из русской деревни уже давно сбежали. Кто-то удрал в город от ужасов раскулачивания и коллективизации, как моя бабушка с отцовской стороны. Кто-то исхитрился сбежать из деревни уже после сталинской паспортизации (1932), когда колхозников нарочно оставили без паспортов, чтобы легче было отлавливать беглецов в городах. Но большинство смылось в хрущёвские и брежневские времена, когда государство соизволило признать колхозников своими гражданами (а не недочеловеками) и выдать им паспорта. И остался в деревне один «терпеньем изумляющий народ», у которого пресловутое долготерпение почти обязательно сочетается с пьянством.
Однако вернёмся к интенсивным технологиям. Не только рабочие руки были не те (чересчур часто тряслись), но и капитала не хватало. Даже когда нефтедоллары лились в СССР могучим потоком, не могло быть и помину о том, чтобы поднять капвложения в сельское хозяйство до западноевропейского и североамериканского уровня.
Вдобавок у нас ещё и общественный строй оказался не тот, который совместим с интенсивными технологиями. Техника сплошь и рядом отказывала, но ведь выбирать-то не приходилось: при всеобщем дефиците оставалось хватать, что дают. Минеральные удобрения выпускали на советских комбинатах в таких формах, что часто отсыревали и слёживались в бетонные по твёрдости глыбы. Когда же они попадали в почву, то во многих случаях либо бывали смыты в соседние ручьи, пруды и овраги вешними водами, либо частично переходили в соединения, недоступные для растений. За границей — хотя бы в соседней Финляндии — уже тогда выпускали такие формы минеральных удобрений, которые и эффект давали максимальный, и экологический ущерб сводили к минимуму. Но ведь социалистическое государство — не свободный рынок! Никто и заикнуться не мог о покупке финских удобрений. А «отечественные товаропроизводители» знай себе гнали план по валу...
На Западе критиков интенсификации тоже хватает, поскольку экологический ущерб от неё и там очевиден. Но несомненен тот факт, что западным странам удалось многократно повысить продуктивность сельскохозяйственных культур. Так, во Франции средняя урожайность зерновых составляла в 1930-х годах 18 ц/га, а в 1990-е возросла до 72 ц/га.
У нас дело обстояло иначе. Все экологически вредные последствия интенсификации мы познали сполна, но притом урожайность в 1970-х годах росла медленно и неустойчиво, а в первой половине 1980-х вообще перестала расти. Зато ущерб, нанесенный почвам, оказался колоссальным.
Широкое распространение пропашных культур (та же кукуруза, но в основном на силос, подсолнечник) и многократные междурядные обработки усиливали эрозию. (А она в свою очередь увеличивала смыв с полей минеральных удобрений, тем самым сводя на нет интенсификацию.) Довольно часто применялся и чёрный пар, который полезен для увеличения запаса влаги в почве, но неизбежно вызывает значительные потери гумуса. Совсем пришли в упадок многолетние бобовые травы — клевер и люцерна. Их семена и в период засилья «травопольной системы» Вильямса удавалось получать лишь в совершенно недостаточном количестве, но в эпоху интенсификации положение стало намного хуже, поскольку опылителей клевера и люцерны — шмелей и одиночных пчёл — погубили ядохимикаты. Доля площадей под многолетними бобовыми уменьшилась, а это означало, что восстановление запасов гумуса и азота в почве почти прекратилось. Ухудшалась и структура почвы, ведь ничто так не способствует её восстановлению, как возделывание многолетних бобово-злаковых травосмесей. А ухудшение почвенной структуры резко усиливает вредные последствия как засухи, так и избыточного увлажнения.
Положение могли бы поправить другие бобовые растения, получить семена которых не так затруднительно: донник, эспарцет, козлятник. Но их... не жаловало начальство. Колхозы и совхозы не имели права самостоятельно решать, что им сеять. Посевные площади планировались сверху. В результате о выращивании каких-либо новых и нетрадиционных культур (или старых, но незаслуженно забытых) не могло быть и речи. Почти на всей территории тогдашнего СССР (некоторое исключение составляли Закавказье и Средняя Азия) насаждался в основном один и тот же набор культур, местные климатические и почвенные условия чиновники учитывать не желали. Понятно, что в такой обстановке научно обоснованные севообороты могли существовать только в виде счастливого исключения.
Не поощряли чиновники и возделывание сидеральных культур. А ведь сидераты — растения, зелёную массу которых запахивают в почву, — второй по важности, после многолетних бобовых, источник восстановления запасов гумуса в почве. Третий такой источник, пусть и уступающий первым двум, — навоз. Но его практически не стало, причём окончательное исчезновение навоза совпало как раз с эпохой интенсивных технологий. Всё дело в том, что по манию чиновников на просторах всего Советского Союза стали воздвигать... дворцы для коров. Помимо гигантских размеров важным преимуществом этих сооружений в глазах бюрократии был автоматический смыв навоза — по принципу обыкновенного унитаза. В этом-то и заключалось главное зло. Смытый навоз превращался в липкую массу, которую не знали, как использовать. В таком виде она практически не годилась на удобрение, а перерабатывать её тогда в нашей стране не умели, да и по сей день не научились. Хотя идеи были и даже не потеряли своей актуальности. По одной из технологий в процессе переработки навоза получали три фракции: жидкую (сусло), твёрдую (лигнин) и биогаз. Сусло использовалось для выращивания кормовых дрожжей, лигнин — для производства удобрений, а из одной тонны сухого вещества навоза получали до 350-400 кубометров биогаза. По теплотворной способности кубометр биогаза способен заменить 0,6 кг керосина, 1,5 кг каменного угля или 3,5 кг дров[33]. Так что это неплохой энергоноситель, притом получаемый из возобновляемого источника. Но, увы, вся эта разумная технология не нашла сколько-нибудь широкого применения в жизни. На практике чаще всего разжиженный навоз просто попадал в реки и другие водоёмы. Так что истощение запасов гумуса в почвах шло нога в ногу с ухудшением качества питьевой воды.
33
См.: Панцхава С. Использование отходов сельскохозяйственного производства // Водоснабжение . и санитарная техника. 1986. № 10. С. 23.