– Наш кайзер думал о создании мусульманских легионов.
– Когда перекраивается карта мира, когда замышлено великое переселение народов, тогда любая нация может оказаться в ситуации, при которой можно выторговать государственность для своих власть имущих. Думаете, здешние усташи не этим живы? Война — особая статья, господин Штирлиц. Вообще-то достоинство личности — главная проблема мира. Человек всегда заплеван и замордован, поэтому в революции и прет. А если не революция, то каждый свою особенность защищает: кто водку лакает, кто за красивой бабой гоняется, кто стихи пишет, а кто суры ислама поет. Центр ислама — Аравийская пустыня, самое непривлекательное на земле место! Другое дело у католиков — Рим, у лютеран — Германия, у православных — Москва. Почему католика в Рим тянет? Тепло там, красиво и еда недорогая. Западноукраинские католики, львовские униаты от века считали себя большими европейцами, чем все остальные славяне, и католицизм для них означал тайную национальную идею, не более. Играть этой своей «национальной идеей» униаты играют, несмотря на то что она иллюзорна, а католицизм для них — некий посошок в дороге, не более.
– Только ли посошок? — спросил Штирлиц, помедлив.
Чем дольше он слушал Родыгина, тем непонятнее был ему этот странный человек, который словно бы жонглировал идеями, словами, понятиями.
«Он хочет казаться блаженным, — подумал Штирлиц, — и ему это удается, но он похож на актера, который так вжился в роль, что сам не отличает, где игра, а где жизнь».
– Современный католический интеллигент стремится понять Эйнштейна, Жолио, Фому Аквинского, — продолжал между тем Родыгин, — а униат скользит по касательной. У них не тот католицизм, который рождает религиозный дух. Это не католицизм Франциска, Доминика, Бонавентуры. Униаты никогда не выдвигали новых идей.
– Если мне не изменяет память, украинцы дали миру великого философа. У него очень трудная, странная фамилия... Ско...
– Сковорода, — подсказал Родыгин и настороженно глянул на Штирлица. — Вы имеете в виду Сковороду?
– Именно.
– Так ведь Сковорода был материалистом — не униатом и не католиком. Вообще украинцы — это люди, мыслящие очень реально: они мыслят не вверх, а вокруг себя, вширь, точнее говоря. Для них католицизм не органичен, поверьте мне. Карта в игре, именно карта в игре.
– А униатские пастыри понимают это?
– Конечно. Они великолепно понимают, что католицизм на Украине — явление искусственное, форма драки за уголь и марганец. Поляки — те другое дело. У них есть душевная склонность к католицизму, потому что польская душа более вертикальна, она постоянно воспалена, утонченна. А украинцы по характеру ближе нам, русским; православию они ближе. Они ведь братья наши: они и поэтичны вроде нас, они больше язычники, они склонны обожествлять вещи, природу, мать. У них нет того, что создает великую теорию классического католицизма — Данте, например, — надменности. Они люди крепкие, земные, им понятно православие с его лоном, с материнской его укрытостью, с близостью к земле. Ведь Ярослав Мудрый не был ни русским, ни украинцем. Это все азиаты нас расшибли. Не погрязни в распрях орда с туретчиной, не испугайся они прогресса, не цепляйся за свои допотопные завоевательные догмы, глядишь, юг России остался бы под ними. Ан нет, здравый смысл подсказал: «Европа вперед ушла, она технику чтит, на нее и равняйтесь». И появился католицизм. А потом большевики Днепрогэс построили — и россы и хохлы к коммунистам откачнулись...
– Вот моя визитная карточка, — сказал Штирлиц, — тут берлинский номер, но я и здешний напишу. Позвоните, пожалуйста, господин Родыгин.
– Спасибо, будет время — непременно позвоню.
– Позвольте мне записать ваш телефон...
– Так у меня его нет, милостивый государь. Откуда же у русского эмигранта телефон?! Я не Манташев какой или Юсупов-Эльстон! Я снимаю квартиры без телефона, какие подешевле...
– Василий Платонович, — окликнул Родыгина высокий, наголо бритый старик с пышными седыми усами, — пойдемте отсюда скорее, меня стыд жжет.
– Познакомьтесь, господин Штирлиц, — сказал Родыгин, — это профессор Ивановский.
Ивановский руки Штирлицу не протянул, только поклонился, но повторил на великолепном немецком:
– Мне совестно за некоторых соплеменников моих. И вас жаль: собираете в Германии злобных неудачников.
– Мы бы с радостью собирали в Германии наиболее достойных, профессор, — сказал Штирлиц, — но без вашей помощи трудно отличить белое от черного.
– Это вы в порту себе поищите, — брезгливо осветил Ивановский, — там много потаскух, они вам помогут.
Ивановский был бледен, на висках его серебрился пот, глаза лихорадочные.
– Вы должны понять профессора, — пояснил Родыгин, — все происходящее здесь напоминает аукцион. Наиболее уважаемые люди из русской эмиграции не пришли к нам и не придут.
– Мы думали и мечтали об обновлении России, — добавил Ивановский, — это наше дело и наш долг, но служить на потребу иностранной державе мы не станем. Возможен союз равных, мы не против союза России и Германии, как и не против союза России с Францией или Америкой. Но то, на кого вы собираетесь опираться в вашей деятельности, ставит под сомнение искренность Германии в отношении нашей родины.
– Вы имеете в виду Россию?
– Я имею в виду Советскую Россию, вы совершенно правы.
– Почему бы вам не вернуться в Москву? — спросил Штирлиц, и глаза его сузились.
– Если бы меня пустили, я бы вернулся, господин Штирлиц, я бы вернулся. Я готов отдать знания родине, но торговать моими знаниями я считаю ниже моего достоинства. Вехи сменятся сами по себе, евразийское изначалие России — гарантия тому.
– Профессор, мне бы не хотелось, чтобы вы считали меня слепым чиновником. Ваша точка зрения представляется мне благородной. Я не стану оспаривать вас не потому, что не хочу, а оттого, что невозможно...
Ивановский и Родыгин переглянулись, и в глазах профессора Штирлиц заметил недоумение.
– Сколько я помню, — сказал Штирлиц, — евразийство не предполагало национального примата русских над немцами, да и вообще к вопросам крови относились как к вопросам третьего или пятого порядка. Лично меня привлекло в евразийстве отношение к культуре мира — уважительное отношение.