Ожило мое радио. Сквозь хрип и треск в наушниках прорывается голос Малиновского: «Буря, буря, буря!» Поднимаю ракетницу и стреляю в небосвод. Наверху распускаются три красных цветка, но я уже не могу их увидеть. Захлопнув люк и пихнув для верности ногой в плечо Щаденко, я рычу в ТПУ: «ПА-А-АШЕЛ!» Наш «два-шесть» срывается с места, и яростно завывая движком с грохотом устремляется вперед. Атака.
Нас трясет и бросает в стальной коробке, в которую, как сардины в банку, затолкнула людей злая воля войны. Мы мчимся сквозь передовые позиции республиканцев, врываемся в тылы, и устремляемся дальше. Дальше, дальше, вперед, за убегающими «пуалю». Одинокая противотанковая пушчонка пытается остановить нас, в последний раз в своей короткой жизни звонко тявкнув в нашу сторону. Я вижу, как мимо проносится огненный росчерк трассы, и зло матерю Рюмина, слишком медленно поворачивающего башню в направление выстрела. Рюмин шипит в ответ нечто нецензурное, и, рывком довернув башню, посылает в ту сторону осколочный снаряд. Я мгновенно досылаю второй, другой рукой умудряясь полоснуть из пулемета по позиции пушки. Нас проносит мимо, но, оглянувшись в кормовую щель, я вижу, как рассеивается дым у покосившегося «антитанка». Расчета не видно.
Мы идем вперед. Наступление развивается успешно. Противник пытается закрыть, залатать, заткнуть места прорыва, но фронт прорван сразу во множестве мест и нет времени прикрыть все направления разом. Навстречу моей группе брошен отряд французских танков. Полтора десятка небольших, старомодно выглядящих машин, которые еле ползут по полю, тычась в стороны, словно слепые щенки. Мы с разлету обходим их со всех сторон. Наши снаряды роем несутся к французам. У «лягушек» толстая броня, и то тут, то там в небо уходят сверкающие полосы рикошетов, но нас слишком много. Вот, ткнувшись в невидимую стену, замер первый Рено, вот зачадил второй, окутался дымом третий. В перископе я вижу неправдоподобно большого француза, выросшего прямо перед нами из клубов дыма. Мы быстро вгоняем один за другим четыре снаряда под башню вражеской машины. Глухой взрыв, и из щелей француза валит желтоватый кордитовый дым. Пальба стихла. Я останавливаю свой танк и вылезаю на башню. Время собирать камни.
Мы потеряли три танка, куда-то исчез один бронеавтомобиль. Испанские десантники снова лезут на броню, а из-за ближнего холма выкатываются грузовики моторизованной пехоты и тянется змея кавалерийского строя. Я жду, пока группа снова соберется вместе. Долить бензин, проверить масло, дозарядить оружие и — вперед.
Вылетев на гребень холма, мы мчимся вниз, туда, где стоят палатки защитного цвета. Французский лагерь? Это хорошо, просто замечательно! Танки и бронеавтомобили уже окружили палаточный городок, теперь к нам подтягиваются мотопехота и конница. Странно, что никто не пытается оказать сопротивление или хотя бы бежать. Я откидываю крышку люка и вылезаю на башню. Вот в чем дело: это не лагерь, а полевой госпиталь. На палатках — белые прямоугольники с красными крестами.
К моему танку не спеша подходит крупный человек в очках с погонами подполковника французской армии. Он поднимает руку и обращается ко мне на ломаном русском:
— Это есть медицинский госпиталь. Мы есть находить под Красный Креста защита быть.
Его самоуверенность и напыщенность поражает. Когда-то, в гимназии, я изучал французский:
— Y-a-t-il les zouaves dans le hфpital? (В госпитале есть зуавы? (фр.))
Он смотрит на меня такими глазами, как если бы вдруг заговорил мой «два-шесть». Затем берет себя в руки и твердо отвечает:
— Это не имеет значения. Все раненые находятся под защитой Женевской конвенции. Здесь нет боеспособных комбатанов.
— Ошибаетесь, любезный. Возможно, вам еще не сообщили о судьбе русских и немецких пленных, попавших в руки вашим дикарям. По этому я полагаю, что на зуавов не распространяется действие конвенции. Равно как и на тех, кто оказывает этим выродкам любую помощь. В том числе — медицинскую.
Я поворачиваюсь к своим десантникам. От грузовиков уже торопится переводчик — лейтенант Хорес. Я указываю на военврача:
— Убрать! Обыскать госпиталь. Найденных зуавов или сенегальцев доставить ко мне!
Он козыряет и выкрикивает слова команды. Солдаты оттаскивают врача в сторону и идут по палаткам. Рядом со мной останавливается БА-20 из которого выпрыгивает командир разведвзвода поручик Ковалев.
— Господин капитан, разрешите помочь испанским соратникам. За Волохова посчитаться…
Я киваю, и вскоре к испанцам присоединяются мои солдаты и офицеры. Хлопают несколько выстрелов, короткий женский визг… Француз рвется ко мне и выкрикивает:
— Вы ответите за это беззаконие! Цивилизованный человек не смеет так поступать с беспомощными ранеными…
— Себя и своих раненых вы, конечно, причисляете к цивилизованным людям, доктор? — я злюсь и это, видимо, заметно. Да как смеет этот француз, этот неандерталец так говорить со мной? Перед глазами окровавленный кусок мяса, еще недавно бывший «мазочком». — А хотите убедиться в нецивилизованности и дикарстве ваших подопечных? — я поворачиваюсь к своим машинам: — Парни! А ну-ка, притащите-ка мне десяток ходячих или медперсонал!
Через минуту передо мной стоят полдесятка людей в повязках и четверо санитаров. Я вытаскиваю из кобуры пистолет.
— Щаденко! Достань-ка трос, будь столь любезен. Очень хорошо. Петельку на конце сделай. Вот так. — Я поворачиваюсь к построенным пленникам, — Жить хотите? Если да — возьмите своего начальника и повесьте-ка мне его, ну вот хоть на этом дереве. На размышление — минута. Потом начну убивать по одному, справа. Или слева.
Они колеблются. Ну, что же, они сами выбрали. С пяти метров трудно промахнуться. Один из санитаров валится на землю, истошно вопя и зажимая руками живот. Раз.
Остальные проворно хватают военврача и волокут к дереву. Он пытается вырываться, кричит, взывает к их мужеству и чести. О чем вы, доктор? Какое мужество может быть у этих галльских недочеловеков?
Они забрасывают трос на сук, надевают петлю на шею своего бывшего начальника и дружно тянут за свободный конец. Мне отвратительно смотреть на это. Господи! Почему ты допускаешь ТАКИХ людей до жизни на этом свете?