— Герр майор, а пусть вашу рацию мой штурман посмотрит, он у меня радист тоже. Только просьба у меня к вам, личная.
Русский смотрит на меня так косо — косо, а я своё гну:
— Если не получится у него, то подбейте ему глаз с этой стороны, — и на свой показываю, — а заодно и стрелкам моим, обоим, чтоб весь экипаж одинаково выглядел…
Тут танкист понял, и как заржёт, аж до слёз. Наконец успокоился, и головой кивает, брямкнул что-то по своему горе-радисту, тот закивал, ухватил моего Курта за рукав и потянул в нору, под брюхо танка прокопанную. Смылись они, значит, майор моих стрелков к себе поманил и поставил задачу: отрыть ещё два окопа под МГ, один, значит, правее своего, а второй позади нас, метрах этак в ста. Отсечная позиция называется, и водителя своего с ними отправил. Только орлы уползли, голос из танка раздался, Курт докладывает:
— Герр обер-лейтенант, задание герра майора выполнено — рация починена, связь установлена.
Как услышал это Сева, даже в лице переменился и спрашивает, значит:
— А доложите мне, лётчик, причину неисправности!
Штурман мой, недолго думая, выдал секрет:
— У вас, герр майор, провод от питания отсоединился…
Ну, думаю, бедный русский танкист… А Сева меня за собой в нору тянет… Нет, что не говори, а танкистом я бы быть не хотел… Жарко, тесно, везде железяки какие-то торчат, не развернуться. Вот мой «Юнкерс», хоть в футбол играй. Первым делом майор со своими связался и доложил, что жив и сидит в тылу у френчей, к обороне готов. Да и если что, то дорогу он на Севилью перекроет. А ещё сказал, что с боеприпасами у него совсем туго, и если бы не немецкий бомбер, который ему чуть башню не снёс при вынужденной, то совсем бы плохо ему было. А теперь нас семь человек при пушке с пятнадцатью снарядами. Да четыре пулемёта. И боеприпасы бы не помешали, а то своих не надолго хватит. А из наушников ему в ответ по-русски, а он уже шёпотом мне переводит, что из тридцати пяти танков, что с ним в атаку пошли, только двадцать четыре машины уцелело, остальных пожгли, и когда к нам прорвутся, никто не знает. Что экипаж мой жив и здоров, они очень рады, и уже доложили нашим на аэродром, а те нас в безвозвратные потери списали, но сейчас сильно радуются. И, напоследок, обнадёжили, что планируется совместный удар в нашем направлении, но завтра. А поэтому держаться нам требуется как минимум сутки…
…Где-то через час, слышу я звук знакомый. Глядь в небеса — точно, «Хейнкель» ковыляет, пятьдесят один эр…модифицированный, а попросту говоря, русский И-15ый с БМВ 132-ым, на восемьсот восемьдесят кобыл… Лётчик из кабины высунулся и рукой нам машет, тут Курт орёт дурным голосом от рации:
— Господа офицеры! Прячьтесь, пилот передаёт, что сейчас нам боеприпасы скидывать будет. А ещё, привет вам, герр обер-лейтенант от Дитриха фон Ботмера.
Тут уже и я заорал от страха. Этот парень вообще был смертником, никто кроме него столько машин не угробил, а уж сейчас то… Смотрю, пятьдесят первый так тихонечко вираж закладывает и пикирует… прямо на нас с майором… как мы в норе уместились вдвоём одновременно, ума не приложу. Только почувствовали, как от удара земля дрогнула, и здоровый такой «БУМ» послышался, следом второй раз — «БУМ». Глянул майор через щель смотровую, машет, мол, можно вылезать, ну мы и назад. Ещё увидели, как Дитрих на штурмовку заходит, республиканцы метрах в семистах от нас по кюветам дороги засели, вот фон Ботмер по ним и высадил боезапас. Вообще, «Хейнкель» для штурмовки хорошо подходил, это у него получалось лучше, чем от «семьдесят седьмых» отбиваться… Ну, отвлёкся я чего-то…
Алексей Ковалев, начальник штаба 12-ой интернациональной бригады. 1936 год.
Они маршировали по узким улицам Мадрида. Четко отбивая шаг, держа равнение они маршировали по старинным мостовым, знавшим ноги Колумба и шаги Кортеса. А вокруг волновалось и шумело людское море. Улыбающиеся, подбрасывающие к небу сжатые кулаки милисианос[1] , орущие во все горло: «Вива Республика!», «Салуд, комарадос!», «Но пасаран!» Раскрасневшиеся девушки бросали им цветы, женщины постарше совали в руки хлеб, фрукты и маленькие кувшинчики с вином. И над всем этим буйством красок юга в безумной синеве испанского неба горело красное знамя — знамя революции и счастья всего простого народа…
Алексей шел перед строем второго батальона. За ним двигались французы, бельгийцы, русские, немцы и множество представителей других стран и народов. А рядом с ним, старательно оттягивая ножки в шевровых фасонных сапогах маршировала переводчица Левина. Товарищ Мария. Маша. Машенька…
Прошло пять лет со дня трагической гибели Надежды. За все пять лет Алексей не обратил внимания ни на одну женщину. Ночами он просыпался в холодном поту от страшного, слишком явственного чтобы быть сном видения и молча грыз зубами подушку. Но время — лучший лекарь. Память наконец сжалилась над Ковалевым и оставила его в покое. Вот уже более полугода, как он перестал каждую ночь вскакивать от вида Надежды с бурым пятном, неумолимо расползающимся по гимнастерке…
Он прибыл в Валенсию в конце сентября 1936 года. Там он и встретился с представителем ЦК Коминтерна Берзинем. Ян Карлович прилетел в Испанию из самой штаб-квартиры Коммунистического Интернационала в Лондоне и в тот момент ведал распределением прибывающих интернационалистов по фронтам. Алексей хорошо знал Яна Карловича по прежней совместной работе и потому не слишком удивился, когда тот предложил ему место начальника штаба 12-ой интербригады, которой командовал чешский генерал Петер Лукач. А потом, уже после знакомства с Энрике Листером и «неистовой Долорес», Берзинь подвел к нему невысокую хрупкую девушку, совсем еще ребенка, с иссиня-черными волосами и сказал:
— Вот, Алексей Петрович, твоя переводчица. Товарищ Левина — прошу любить и жаловать.
Алексей хотел было сказать, что такой девчурке место за школьной партой а не на фронте, но смолчал. Он даже не посмотрел на девушку внимательно и только буркнул:
— Ковалев Алексей Петрович. Можно просто товарищ Ковалев.
Девушка застенчиво улыбнулась и посмотрела ему прямо в глаза. Ковалев поднял взгляд и вдруг почувствовал, как сдавило горло. О, эти прекрасные, огромные, бездонные иудейские глаза! «Как странно, — думал Алексей про себя, — этот великий народ даровал человечеству мудрость врачей и ученых, блеск композиторов и твердость учителей. Он дал людям гений Маркса и Троцкого, но в глазах каждого из них не блистает заслуженная гордость, а стынет и стынет вековая печаль и неутешная скорбь великого и мудрого народа-изгнанника». Ковалев не слышал, что говорили ему Берзинь и Левина. Он словно тонул, растворялся в двух бездонных озерах, черных как вода в безлунную ночь.