Но время их одиночества кончилось. В юрту протиснулся Садыр с Артыкбаем на плечах. Следом пришла Несибели и робко остановилась возле порога.
Есеней поднялся навстречу.
– Садитесь, – сказал он. – Отныне в этой юрте для вас нет другого места… Только – торь.[40]
И все, кто был в юрте, поняли: это не просто знак гостеприимства. Это – учтивость к людям, которые вскоре станут его родственниками.
Артыкбай и Несибели заняли торь. Сегодня вечером, кажется, дело решится, отныне они постоянно, пока живы, будут сидеть здесь, и никто не сможет покуситься на урочище Каршыгалы, которое принадлежит родне Есенея… В имени Артыкбай слово «бай» станет определять и его положение, и курлеуты-переселенцы из чужого кереям племени кипчаков станут на этих землях полноправными, уважаемыми людьми.
Но пока все это было впереди, и лишь первые подозрения, что так произойдет, рождались у завистников, которые считались сородичами Есенея.
Есенею не до них было сейчас. Он еще не полностью отдал дань уважения отцу будущей жены.
– Артеке… Сегодня, по установленным законам, мы начали зимний забой скота. Мой долг – поднести вам голову, чтобы вы благословили наш дастархан.
Артыкбай осторожно – давно уже заметные в степи люди не просили его благословить трапезу – принял из рук Есенея голову барана, взял нож, чтобы оделить каждого. Он как бы еще сомневался, ему ли оказывается эта честь, и Садыр, его старый боевой друг, счел необходимым подбодрить:
– Артеке… Я думаю, без вашего благословения в этом доме не обойдутся.
Артыкбай ладонями провел по лицу, губы его шевелились, беззвучно произнося слова застольной молитвы. На скатерти появилось еще блюдо – жая, конское конченое мясо с золотым налетом жира. Подали кумыс, в это время года его могли пить лишь владельцы больших табунов.
После чая Есеней объявил еще одно свое решение, ему хотелось быть щедрым, и он чувствовал себя как никогда сильным, способным дать радость людям, которые его окружают.
– Артеке, – сказал он. – Улпанжан говорила, вам трудно ухаживать за скотом. Да я и сам это вижу. А что, если так… Пусть отныне весь Садыров кос принадлежит Улпан. Я себе из этого коса ни одного стригуна не возьму. Если она оставит свои табуны в Каршыгалы, то и ваши лошади могли бы пастись с ними.
За дастарханом насторожились. Что это – щедрость?.. Или человек, зная свой возраст, заранее выделяет долю Улпан, чтобы избежать в будущем возможных семейных распрей? Бывал Есеней и коварным, и безжалостным, и справедливым, но добрым – мало кто его знал. Может быть, к старости душа начала оттаивать? Тогда одни сказали бы – живи тысячу лет, Улпан. А другие проклинали бы тот час, когда Есенею пришло в голову зимовать в Каршыгалы. и юрта Артыкбая попалась на его пути.
– Есеней, друг… – Голос у Артыкбая дрогнул. – Твой поступок достоин тебя. Ты успокоил мое сердце и сердце матери Улпан. Долгие годы я боялся, что они со мною – совсем беззащитные. Теперь я успокоился.
Есеней поднялся, достал кафтан ярко-изумрудного цвета, расшитый золотом, с золотой медалью на левом отвороте, в память о победах над Кенесары – подарок сибирского генерал-губернатора, и накинул на плечи Артыкбая.
Садыр подставил Артыкбаю свои плечи, Есеней помог старику. Ушла Несибели, ушли все остальные.
– Улпанжан… Я не хочу, чтобы ты думала, будто я выделил тебе твою долю. Это мой подарок. Всем остальным, что у меня есть, будем распоряжаться вдвоем. Два Есенея, два хозяина. А садыров кос – твой. Делай с ним что хочешь. По мне, лишь бы твои старики не нуждались. Ты знаешь, детей у меня нет, оставлять некому. Ты будешь для меня и сыном, и дочерью, и женой, и возлюбленной. Если ты солнцем взойдешь над моим домом, у меня больше не будет к богу никаких просьб. Садись ближе. Положи голову – вот сюда…
Он слушал себя и удивлялся. Он думал, он давно забыл, что такое нежность, забыл слова, какие говорят, оставшись с девушкой вдвоем. Оказывается, не забыл!
Улпан слушала его с бьющимся сердцем. Кто другой на ее пути мог бы стать Есенеем? Мужчина должен быть твердым в решениях. Он должен обладать и силой, и большим сердцем, и таким она угадывала человека, которого недавно встретила на вершине холма. Боже мой, а каким он был, представить себе, сорок лет назад! И если бы не он, кто бы ей встретился? Кто-то вроде Мурзаша, сына Тулена… А и другой молодой джигит, разве бы сравнялся, мог бы сравняться с Есенеем? Кто знает?.. Но она такого не встречала.
Улпан недавно – после разговора с Туркмен-Мусрепом о сватовстве – готова была свалить Есенея пулей, пустить в него стрелу из отцовского лука. Неужели теперь, когда свершилось все то, чего она не хотела, она ищет для себя оправданий?
Улпан прилегла, положила, как он просил, голову к нему на колени.
– Не будем тратить много слов, – сказала она. – Завтра собери своих сибанов и моих курлеутов, сделай той и при народе повтори то, что говоришь мне, что обещаешь…
Есеней не отвечал. Его большое, темное, испещренное безжалостной оспой лицо приближалось к белому лицу девушки.
Впоследствии – много времени прошло с той ночи – она слушала песню русского акына, переложенную на казахский акыном Абаем из рода тобыкты. О властном старике – Тенгизе,[41] как он неотвратимой грозой двинулся навстречу молодой казачке, и его темно-синие глаза подернулись влагой страсти.
Глаза перед ней тогда были темно-коричневые.
На рассвете Есеней отошел к чану с водой и долго, с наслаждением плескался.
– Хочешь? – предложил он Улпан. – Ты тоже искупайся.
Она встала, и вдруг ей пришла в голову простая и отчетливая мысль, что отныне этот человек, ее муж, будет рядом и ночью, и днем, и в радости, и в беде.
Старое тело – разгоряченное, будто в молодости, ощущением своей силы и вечности, вновь охладилось от воды. Есеней расстелил коврик для намаза.
А юное тело – после купания сперва охладилось, но вновь разгорячилось…
Улпан скользнула обратно под одеяло.
9
Уже весной – Есеней, Улпан, Несибели и с ними четыре джигита уехали из аула Артыкбая. До границы с русскими поселениями добирались верхом, как обычно, а там, в заранее условленном месте, их ждал Тлемис. Он пригнал повозку – с крытым верхом, который сдвигался и раздвигался, как гармошка, с маленькими ступеньками по бокам. Запряжена была повозка тройкой лошадей. Тлемис называл эту повозку – коляска…
Сколько она себя помнила, Улпан не садилась и в простую телегу. Но сейчас ступила на маленькую подножку, легко опустилась на сафьяновое сиденье, будто всю жизнь только и делала, что ездила на колесах.
А чего ей робеть? Не заробела же она, став владелицей состояния, о каком и помышлять не могла. Есеней только посмеивался, глядя, как значительно, по-хозяйски распоряжается она… Кос, подаренный мужем, насчитывал пятьсот лошадей. Аул Артыкбая никогда не знал такого довольства, аул был завален мясом и затоплен кумысом. К тому времени, когда они собирались ехать, двести кобыл ожеребились.
Люди состоятельные могли бы сказать, Улпан почти что голой вошла в дом к Есенею. Была кое-какая одежда, праздничная, по понятиям Несибели, перелицованная, перешитая из давних нарядов ее родителей. Кроила и шила мать. Зная пристрастие дочери, Несибели постаралась приспособить все для верховой езды.
Ближе к весне Есеней собирался увезти Улпан в свой аул, но она сказала ему;
– Если твоя родня увидит меня в моем старье, не станет ли она зубоскалить: слава аллаху, что она к нам не приехала без штанов…
Есеней смутился. Он как-то не привык задумываться о том, что нужно женщине, без чего неудобно ей обойтись. Он решил:
– В середине мая будет ярмарка в Тобольске. Скажи, чтобы туда погнали сорок отборных лошадей.
Улпан так и поступила. Ведь для чего богатство, если нельзя вкусно есть и пить, хорошо одеваться, если не можешь делать то, чего тебе хочется! В это лето ты богат, а через зиму можешь превратиться в самого последнего из последних бедняка! И на ярмарку ей хотелось поехать – пусть глаза привыкают к тому, чего она не видела, не знает…