– Да. Тот, который изображен на картине.
– А, эта. – Он захихикал. – Ну, это, верно, кто-нибудь из родственниц.
– Я просто хочу взглянуть, нет ли там каких-нибудь бумаг, связанных с ней. С ним. Для меня это важно, Пэт.
– Придержи-ка меня, размяться хочется. – Чарльз взялся за левую ногу старика, и тот, ухватившись для опоры за раковину, выполнил изящную арабеску на кухонном полу. Это вроде бы успокоило его. – Забирай ее бумаги, – сказал он спокойно, – забирай ее записки, забирай ее дневник. Пусть прозябает в неведении.
– Так мне можно пойти наверх? – Чарльз продолжал говорить игривым тоном.
– На какой такой верх? – Пэт был настроен не менее игриво.
– Достать бумаги.
– Никуда идти не надо, сучка ты эдакая. Извиняюсь, сушка. Бараночка. Я всё снес вниз. Не хочу, чтоб у меня над головой какие-то ее вещи валялись. – Он выразительно содрогнулся всем телом, затем совершил небольшой пируэт и изящно указал ногой в сторону двух пластиковых сумок. На обеих красовалась надпись «Здоровое питание от Боди-Тек», и, подойдя поближе, Чарльз увидел, что они набиты бумагами и рукописями. – Она твердит из года в год о каких-то своих семейных сокровищах. А я ей говорю: «Единственное сокровище в твоей семье – это я». Она в ответ: «Тогда иди в сад, заройся в землю и не вздумай пускать ростки по весне». Ростки, говорю я. Пускать ростки? С чего это я должен пускать ростки ради такой старой калоши, как ты? Найду себе занятие получше.
– Так значит, это и есть то сокровище? – Чарльз держал перед собой сумки.
Старик приложил палец к губам.
– Ей ни слова. А не то меня замордует, излупцует, живьем заест.
– Почему же?
– Это барахло – ее тайна. А я вот забрался туда и их достал. – Он показал на чердак. – И весь в пыли изгваздался, как какая-нибудь грязная старая королева. Знаешь, что такое старая королева? Когда-то они у нас водились.
– А теперь они вам не нужны?
– А на кой мне сдалась старая королева? С тех-то пор утекло столько воды, сколько мне и не выпить.
– Да нет, я про бумаги – они вам не нужны?
– Они меня не касаются. Они меня подавляют. Они меня угнетают. Они меня раздражают. Но они меня не касаются.
– Значит, можно их забрать?
– Так тебя, говоришь, Чарльзом зовут? – Тот кивнул. – Бери все, что хочешь, Чарли. Не слыхал такую песенку: «Чарли, милашка Чарли?» Ее распевали в тыща девятьсот лохматом. – Пэт снова захихикал. – Теперь уходи, Чарли. Мне нужен дневной сон для поддержания красоты. А тебе не нужен? – Он подошел поближе и потрепал сумки, которые Чарльз все еще держал перед собой на весу. – Правда, похожи на вымя? Вымя, как у старой коровы. А она корова и есть. – Он проводил Чарльза до двери. – Запомни, – сказал он, – мы не встречались. Мы не говорили. Мы не влюблялись. А теперь до свидания.
Он проследил, как Чарльз перешел улицу и повернул на дорожку, которая вела к южному порталу церкви. Потом, вздохнув, он сел на пол скрестив ноги и стал дожидаться – с отчаянием и в то же время с вызовом – возвращения мистера Джойнсона.
Страждя и пожирая
Филип Слэк с нетерпением устремился под мирную сень Св. Марии Редклиффской. Он догадывался, что и Вивьен, и Чарльза что-то тревожит, но никак не мог понять, что же именно. Отчасти поэтому он и согласился сопровождать Чарльза в этой поездке: он хотел склонить его к разговору начистоту, но – как он того и ожидал – ничего не вышло. Между тем, последние несколько недель беззаботность Чарльза казалась вынужденной и потому неестественной, а привычное спокойствие Вивьен тоже сделалось чересчур нарочитым: порой казалось, что она дрожит от напряжения, желая оставаться такой, «как всегда». Все это огорчало Филипа: семью Вичвудов он считал своей родной семьей и, по правде, другой у него не было. Но вдруг что-нибудь случится… и что это за болезнь, о которой Чарльз упомянул в поезде? С такими размышлениями он шел теперь к старинной церкви.
Он вошел в северный придел нефа, и под просторными храмовыми сводами звук его шагов отдавался гулким эхом позади него: казалось, будто за ним по пятам следует кто-то другой. Поддавшись внезапному детскому страху, он быстро пересек неф, устремившись к южному трансепту. Он собирался прислониться к стене, как вдруг к чему-то прикоснулся. Пробормотав: «Виноват», он обернулся и увидел, что задел ногой лежащую каменную фигуру. Это был паломник: к его шее была привязана шляпа, а рука сжимала посох. Лицо пилигрима выражало умиротворение, но сам камень был такой стертый и пестрый, что невозможно было понять – открыты его глаза или закрыты.
Филип быстро прошел в дальний конец церкви и уселся на один из деревянных стульчиков, стоявших возле баптистерия. Отсюда верующему или случайному посетителю открывался вид на весь неф, и Филип, всматриваясь в мерцающие синие, красные и желтые стекла Восточного окна, снова успокоился. Цвета эти были настолько ярки, что казалось, будто витраж парит в воздухе, а его насыщенный, будто отливавший парчой свет переливался под высоким сводчатым потолком. «И вот теперь я вижу вновь, – подумал Филип, – то, что ребенком видел Томас Чаттертон».
Его мечты прервал звук чьих-то шагов, и он заметил маленького мальчика, который с уверенным видом шел по узкому приделу, уводившему в южный трансепт. Склонив голову, он, видимо, внимательно разглядывал мощеные плиты, по которым ступал. Потом он скрылся за гробницей с балдахином, расположенной возле нефа, а немного погодя с другой ее стороны показался юноша: это выглядело так, как будто в пределах древнего храма произошло внезапное превращение. Филип в изумлении уже собрался привстать с места, но вдруг увидел их обоих в верхней части нефа. Мальчик и юноша прошли один мимо другого, не подав никакого знака приветствия или узнавания, и свет, падавший из окна с противоположной стороны, на миг размыл слившиеся очертания их фигур. Филип видел перед собой лишь тени, а шаги их оставались бесшумны.
Мальчик исчез за чугунной решеткой, и немного погодя в церкви зазвучало эхо хаотичных нот: наверное, он пришел сюда поупражняться в игре на органе. Вскоре случайно подобранные ноты скатились к раскатистым низким тонам, которые, по-видимому, особенно нравились ему. Затем он принялся одолевать крутую гармонию какого-то гимна, причем играл с таким тщанием и усердием, что можно было догадаться: он выучился этому совсем недавно. И снова церковь заполнилась звучанием старинной музыки. Казалось, ребенок еще слишком мал для столь меланхоличного занятия, но когда Филип поднялся и прошел мимо чугунного заграждения, он увидел на лице мальчика такое восхищенное увлечение, будто тот прислушивался к звукам своей собственной жизни, которые возвращались к нему вспять. Эта церковь поглотит его целиком, и он будет играть ее музыку до самой смерти. Филип отвел взгляд.
Он уже собирался уходить, как вдруг заметил рядом с оградой металлическую табличку, державшуюся на непрочных заклепках. Она гласила следующее: «Памяти Томаса Чаттертона, 1752–1770, который в детстве молился в этой приходской церкви». Под этой надписью были выбиты еще четыре стихотворные строчки, и Филипу пришлось вплотную приблизиться к доске, чтобы разобрать их:
Кто-то дергал его за рукав. Он с тревогой обернулся и увидел старика, который глядел на него блестящими глазами.
– Он здесь не похоронен, он-то точно нет. – Старик издал смех, похожий на кудахтанье. – Нет-нет, только не он. Никто не знает, куда он делся и где схоронился. Он – это тайна, и еще какая.
Филип только и ответил:
– Представляю.
– Верно. Совершенно верно себе это представляете. Тела-то так и не нашли. Всё обыскали, а его так и не нашли. – Он взял Филипа под руку и повел его по церкви, направляясь к северному входу. – Ни одного Чаттертона не найдете у нас в Брысьтоле. Все они сгинули, все до последнего. – Они медленно приближались к баптистерию. – Про него всё-всё написано. Только гляньте-ка вот сюда. – И старик принялся рыться в брошюрах, разложенных для продажи рядом с плакатом «Мир в опасности» и небольшим макетом самой церкви; повсюду бегали солнечные зайчики, окрашенные в цвета высоких витражей. – Вот, – сказал он наконец, – нашел его. – Он вытащил брошюру, озаглавленную Томас Чаттертон: сын Бристоля. – Это то, что вам надо.