Тут уж Боровец в натуре обиделся. Никто с ним таким манером еще не толковал. Повернулся повар и пошел молчком из кабинки. Никакой тушенки он, понятно, не давал и не даст!
Толик лыбится: что, мол, Михайлин, съел? Это тебе не в Поселке командовать! Там столовая больше, целый пищеблок, да и начальство свой оборот ведет вокруг продбазы, в котел не лезет и от поваров не зависит. А мы тут на штрафном положении, брат. Кормимся тем, что упадет с господского стола.
Позеленел Гришка. Он, видишь, тоже не привык, чтобы мордатые повара ему еще и зад показывали!
А что придумаешь?
— Давай талоны на обед, — говорит спокойно.
Законные талоны нарядчики тоже получают, но дневальный по ним жрет либо меняет втихую на табачишко…
Держит Михайлин два талона на обед, спрашивает Толика:
— Есть у тебя тут фитиль подходящий? Повшивей, ну и понадежней?
А Ленька как раз у конторской помойки копался. Его и окликнули.
— Вот, — дает ему талоны Михайлин. — Иди, сынок, продавай около кухни. Да торгуйся больше, чтобы комендант увидал. Отметет — не жалей, потом накормим. Скажешь для протокола, что Боровец, мол, талоны эти дал для оборота… Смикитил? — И строго так глядит: не сожри, мол, фитиль! Сдержись! Политическое мероприятие!
Как не понять! Продажа талонов — это лагерная спекуляция, дело строго запретное. Тем более — из рук Боровца!
Подошел Ленька к столовой, в толпу, высунул из рукава талончики — а жрать самому вон как хотелось! — и нарочно под самый нос коменданта. Не успел высунуть — Драшпуль на него, как ястреб на зайца — хоп! И понес под облака…
Короче, составили в комендантской акт. Протокол и объяснение, по всей форме. Так и так, мол, старший повар Боровец, натура неприкосновенная, тем не менее занимается расхищением этой, как ее… социалистической, проще сказать — ничейной собственности. За это его не то что в карьер могут выпереть, но и новую катушку намотать, лет пять верных…
Комендант по ранжиру передает акт нарядчику. А уж следом за ним волокут шестерки в кабинку к нарядчику и повара. Толик ему акт зачитывает, а Михайлин в углу откинулся и глаза лениво прижмурил. Сидит как бог.
Старый руководитель, опытный! Этак вот он в тридцатом году мужиков в колхоз приглашал!
— Пиши объяснение, — говорит повару Толик. Вроде в шутку.
Боровец-то и сам бывалый жук. Поглядел на них протяжно, вроде как запомнить на всю жизнь хотел. И плюнул в сердцах под ноги.
— Суки вы! — говорит. — Сейчас все принесу. Подавитесь!
Через минуту сам — в белом халате, при салфетке — припер банку тушенки и еще подогрел ее и поставил на тарелку. Понял воочию, что прибыл на штрафняк именитый человек!
Акт, понятно, до времени притырили, а талон один Гришка отдал Леньке в виде премии за чистую работу. Всего и делов!
Тогда Ленька и в лицо-то Михайлина как следует не рассмотрел. А утром явился начальник Кремнёв и, будто по наущению свыше, велел Толику обратно в ППЧ сидеть с логарифмической линейкой, а Гришку — в нарядчики. Оно и понятно, разве можно такого заслуженного человека на трассе или в карьере мытарить?.. К делу должен быть каждый приставлен, где больше пользы даст, ишаки разлюбезные!
С тех пор Ленька и окусывался у его кабинки. То пол вымоет, то вроде посыльного… Да вот дурак, оголодал, селедку спер прошлой осенью из тумбочки. Не надо бы…
Спас его нынче Гришка по старой памяти, но заорал почему-то, чтобы в первую. Наверняка — для понту. А ты страдай тут. Из-за одного лишнего слова страдать приходится, вот она какая житуха кругом!
А грудь что-то побаливает здорово. Прямо прошивает ее цыганской иглой, и руки что-то стали нехорошо потеть.
А в окне — темнота, ни одной звездочки не видать, туман над землей. И в глазах туман, башка начинает гудеть.
А вдруг Гришка после совещания вздумает у Тамары переночевать? Тогда каюк Леньке, Драшпуль его тут заморозит…
Короче, гады эти придурки! Вовлекают честных людей в свои темные делишки, а ты отвечай! Кабы знал Драшпуль, что Ленька тогда эти талоны продавал не за-ради себя! А то ведь хохол не в цвет глядит: для него Ленька — не только отказчик, но и лагерный спекулянт. А расскажи ему, как дело-то было, Михайлин шею свернет. Так и крутись, как древний витязь Руслан со своей Людмилой: направо пойдешь — башку потеряешь, налево — кишки выпустят…
Вот интересно бы уточнить, каким таким макаром Гришка в больничной зоне на ночь остался? Ведь на вахте отметка есть, что он прошел в зону из рабочих соображений и к отбою должен удалиться в обязательном порядке. А он не удаляется, и вахтер молчит, как воды в рот набрал. Фокус? Да мало ли таких фокусов в жизни…
Серый бетон стены — плачет. Сверху одна за другой ползут капли, и под каждой — тень от лампочки, и поэтому капли эти кажутся мутно-грязными. Хотя на самом-то деле они чистые. Как-то вшиво ползут. Каждая вроде как на развод собирается: повисит, помедлит в раздумье, потом — бух! Капли становятся все более черными, и в глазах какая-то тьма…
Фу, черт, дыхания вовсе нет! Подыхать, что ли?
Думал-думал Ленька и решил кричать. Барнаулить дурным голосом, звать на помощь какую-нито живую душу, если есть она еще на штрафняке.
— На-а-ачаль-ни-и-ик!! — хотел длинно и жалобно заорать он, а вышло с задышкой: — На-а-ачаль…
Не хватает Леньке дыхания, чтобы дотянуть это спасительное словцо до упора. Не хватает силенок, чтобы ревануть заводской сиреной на весь кондей, на всю зону, на всю Коми-республику. Так завопить, чтобы над тайгой прозвенело, чтобы во всех краях люди услыхали: погибает живой человек в соленой камере ни за грош!
Тут не одному Леньке кричать приходилось. Скажем, обложит какой-нибудь новичок из духовых[8] начальника или конвоира, чтобы характер проявить, матом. Так его не бьют в присутствии Кремнёва. Нельзя. А просто сблочут с него бушлат, руки-ноги на затылок свяжут морским узлом и — в первую камеру, голым пузом на цементный пол. И этаким манером исправляют гонор в человеке. Пузо-то одеревенеет за пять минут, и готов духовой, успокоился. Нервы свои расшатанные привел в соответствие с текущим моментом. Через полчаса уже слышно: барнаулит во все горло, чтобы расслабили на затылке пропаганду и агитацию. На все согласен отныне. Начальника костерить не станет, а станет камень в карьере ломать пешней и тачку гонять на отсыпке полотна…
Бывают, конечно, и такие, что сразу не сдаются. У каких семь-восемь судимостей. Ну, тогда в действие вступает Драшпуль — тут и следы на стенках есть: будто чьей круглой головой гвозди забивали…
— На-а-ачаль-ни-и-ик! — шумнул Ленька почти что шепотом.
Не слышит начальник. Нету его вечером в зоне, он в вольном поселке живет, поблизости вахты. А может, еще и с охоты не приходил, где-нибудь под елкой косача подстерегает… Хотя — ночь, какие там косачи!
Уже и по рельсу прозвонили — вечерняя поверка идет.
— На-ачаль-ни-ик! — взвыл Ленька радостно, клацая зубами от холода.
Заскрипел снег, гукнула крайняя дверь. По другим камерам пошли, в четыре ноги топают…
Гр-р-р! Дверь открылась. Драшпуль качает фонарем «летучая мышь», за ним Гришка Михайлин хмуро жует цигарку. Морозом от них шибануло, зимней ночью.
— А ты его сюда, что ли, посадил? — вдруг заругался Гришка. — Э-э, дурацкие мозги! Да что он тебе сделал? — посмотрел на Драшпуля так, что плюнуть захотелось. — Переведи в третью, к печке. Иди, сынок…
Ленька стоит на топчане, от обиды у него дергаются губы, ноги отнимаются. Кончились силенки, дыхание пропало, слезы душат.
— Ну чего ты? Иди, коли говорят! — рычит Гришка.
Клин какой-то соленый встал в горле, не дает Леньке говорить.
— 3-заболел я, должно, дядя Гриша…
— Иди, в третьей печь теплая.
— Грудь что-то разрывает мне…
— К Дворкину сводим, хошь?
— Ну его к…
Потихоньку слез с топчана Ленька, побрел через узкий коридор в третью. Слышал, как Гришка сказал Драшпулю за дверью:
8
Духовой — отчаянный, на все готовый блатной.