— Бушлат не отнимай да пришли ему кружку горячей воды! Понял? Думать надо макитрой, Николай, дубарей и так хватает!
Печка в третьей — чуть теплая. Восемь кил сырых дров на нее в сутки положено, не растопишься. Кругом — учет. Но стены сухие, не плачут. Тут нужно так сделать, скинуть бушлат, прижаться к печи острыми лопатками, а бушлат спереди на голову повесить, плечи обернуть и дыхать в темноте. Сразу тепла наберется.
Но грудь что-то побаливает, не отпускает распорка. Ясно, заболел ты, Ленька Сенюткин, Иван Мороз, Виктор Синицын… Неужели помрешь? Не может этого быть, ведь три шкуры у тебя — на то и дадены они отцом-матерью, чтобы все до конца вытерпеть!
Вытерпим! Только вот башка трещит здорово, на черепки разваливается. Прямо какой-то камерный концерт в голове. Ленька помнит один такой концерт — давали уркаганы в пересыльной тюрьме; ни одного окна в целости не осталось, звенело знатно! Но там — камера, а тут все же — голова… Уснуть бы, не мучиться! Дождаться кружки горячей воды, выпить и — уснуть…
5
Утром на поверке заявился санитар Блюденов, паскудная морда. Сунул Леньке градусник под мышку, а сам пошел в другие камеры — узнать, нет ли больных.
— Жалобы есть? — гудит в бетонном ящике.
Нету ни у кого жалоб, то ли народу нынче мало в кондее.
А не идет что-то Блюденов. Видно, с Драшпулем заговорился. В корешки лезет к коменданту, сволочь, лащит на всякий пожарный случай! Подождал санитара Ленька сколько положено, потом — была не была! — начал в конец градусника легонько пощелкивать, температуру набивать. Башка, конечно, трещит и грудь вздохнуть не дает, но кто знает, есть ли температура? Без температуры освобождения не дождешься…
А Блюденов будто учуял — тут как тут. Выдернул у Леньки из-под мышки градусник и глаза вылупил, глядя на шкалу:
— Что же ты, гад позорный, делаешь? Да ты же себе аж сорок три градуса набил! Окочуриться тебе с этими градусами положено, а ты еще воняешь, падло!
Встряхнул стекляшку несколько раз, сунул по новой ему под мышку и стоит навытяжку, как собака легавая. Глаз не спускает. Спустя время поглядел на градусник, кивнул одобрительно:
— Ну вот, так бы и сразу. Тридцать девять и два — тоже хватит, кто понимает. Адонис верналис, шоб ноги не болтались! Еще один кандидат в депутаты, растак вашу мать! Досок на лагпункте не хватит, если дальше так дело пойдет! — И Драшпулю: — Выпустить его надо, пускай идет в барак. Больной, паразит!
Драшпуль распахнул дверь. Ему один хрен, меньше спросу.
Эх, подхватился Ленька, бушлат наперекосяк застегнул, ватные свалявшиеся шаровары поддернул — не держатся они, шаровары, на тощей заднице — и завалился из кондея. На ледяной дорожке у крыльца чуть козла не дал. Ослепили его, видно, голубое утро и яркие пузатые лампы вдоль жердевой зоны.
А мороз-то, мороз! Припекает февраль, зимушку натягивает, последние градусы на нашу голову высыпает снегом и ледяной крупой. Жердевая зона вся в белой шелухе. Такой мороз даже из мертвых сосен жмет соки. И как только фраера «фашисты» в этакую стужу на тракте выдерживают? Вон они табунятся черной толпой у вахты. Развод. И ни одного отказчика со вчерашнего дня! Какие же отказчики в такое время?
До войны и выходные были, и актированные. Как, бывало, через сорок градусов перевалит мороз, так и порядок. Актировка, сиди в бараке, жди потепления. И люди тогда были сытее. В совхозе «Ухта» повара в те годы треску вымачивали по нормам прямо в речке. Бросят мешок у берега, и никто не отворачивал, потому что треска эта у каждого в печенках сидела, только ею и кормили… А теперь — попробуй оставь на ночь мешок с рыбой без присмотра!
Но завидовать тому времени, правда, не приходится: тогда зато произвол был. И голыми на снег ставили, и железом били, и в лесу за невыполнение урока целыми бригадами на ночь оставляли, хотя урочная норма иной раз до восьми кубиков на брата доходила. А начальник лага Яков Моисеевич Мороз своим личным приказом без суда и следствия мог расстреливать.
Мороз этот сам был заключенным. Наворошил каких-то делов в Бакинском ГПУ, его и послали с десяткой — порядки наводить. А порядки были совсем веселые: блатная шпана к этому времени работяг вовсе заела. В результате «перековки» и прочих мер… Сидят блатари у костра, а колхозники вкалывают. Но выработку пишут блатным, на стахановский котел, а уж «ишакам» — что останется… Ну, этот Мороз сразу все разглядел и — твердой рукой… К примеру, на разводе, вроде вчерашнего, нарядчик разворачивает бумагу и читает с выражением: «Приказ начальника исправтрудлагеря особого назначения… За систематические кражи, бандитизм и нарушение режима, уклонение от работы приказываю расстрелять!» И дальше список по алфавиту. Кто в том списке помечен, тут же отводится в сторонку…
Лагерь, как сказано, был особого назначения. Мороза этого, правда, в 1937 году особый уполномоченный Кашкетин из Москвы тоже расстрелял без суда и следствия. Усмотрел, значит, беззакония и послабления «фашистам». Заодно и «фашистов» немало перевел. По директиве самого Ежова. Было дело. Потом поехал с рапортом в Москву, похвалиться, значит, что все исправно сделал, а его по дороге другие особые уполномоченные встретили и, долго не разговаривая, пулю в лоб. Потом уж тех в Москве представили к орденам, а спустя время тоже постреляли для ровного счету…
Поганая публика, Ленька ж и раньше говорил.
Теперь произвола нету. Короче, во всем порядок. Правда, выходных нету из-за войны, так это всякий понять должен. И мороз не актируют, хоть под пятьдесят градусов подтянет. Но это временно. А так, если бы жратву давали хоть малость, то и рогами бы можно упираться, бить по врагу лопатой…
А чего б таки пожрать? Ведь не жрал Ленька, а трехсотку когда еще дадут! Решил завернуть к кабинке Михайлина.
Сам Гришка еще развод кончает, тут надо подождать. Потому что дневальный шестерка у Михайлина злой как собака, вряд ли чего кинет…
Дневальным у Гришки — бывший начальник областного НКВД из Орла, а может, из Смоленска, сволочь порядочная, хоть и земляк Леньки, родом из Брянской области, из-под Дядькова.
Обошел Ленька два длинных барака, у порожков чуть два раза не трахнулся (поналили, гады, за ночь с крылец, весь снег кругом желтый), к Гришкиным дверям завернул.
Жигалов как раз полы кончал мыть. Вышел задом из кабинки, босой, в подсученных штанах, ведро с грязной водой выплеснул чуть не в морду.
— Пошел, пошел отсюда, шакал! Селедку спер, стерва, и колбасу!
Насчет колбасы брешет — сам сожрал, падаль. То-то Гришка вчера и треснул Леньку по уху с перехватом, мог бы и полегче. Ленька и так отлетел бы куда нужно, он легкий… Короче, не предвидится пожрать.
А вот и Гришка идет. Справный дядька! Без шапки ходит в мороз, с шевелюрой (придуркам и зачес можно в зоне носить…), только шарф козьего пуха вокруг шеи навернул и один конец для форсу через плечо выкинул. Валенки новые, с отворотами, и в голенища вольные шерстяные шкары с заглаженной стрелочкой вправлены. А рукавицы — прямо диво что за рукавицы — краги! Наверное, Тамара-грузинка расшила по-своему кавказским узором до самых локтей. «Люби меня, как я тебя!» Сука. И мягкие они, наверное, мех внутри. Вообще-то если глянуть по нынешним временам, то не всякий вольный стахановец живет и выглядит снаружи как какой-нибудь заключенный нарядчик, это уж точно!
— Ты чего? — остановился Гришка с усмешечкой. — Опять за колбасой?
— Не брал я колбасу, дядя Гриша! Селедку без головы увел, верно, а колбасы никакой не брал, век свободы не видать! Больничный мне бы… заместо трехсотки… — И шмыгнул коченеющим носом для убедительности.
— Но-но! — рыкнул Гришка. — Не смей тут хлюпать! — Не любит он, когда перед ним мужчины плачут. На нервы это ему капает, а нервы у нарядчика должны быть крепкие. — Говоришь, не брал колбасу? — вроде как заинтересовался Михайлин. Голову чуть склонил, чуб у него как-то развился и над правой бровью упруго повис волной. — Ты вот что… Раз уж из кондея вылез, пойди к Толику в ППЧ, скажи, что я просил выписать тебе восемьсотку, как больному, понял? Авансом, в счет твоих будущих рекордов на трассе! — И смеется.