— Не думай, что ты в планетарий попала, Елька, — наконец окликнули ее. — Хватит глазеть, давай сюда, подсобляй.

Все запорошены комбикормом, девчат трудно и узнать, где которая, и когда Елька, нагнувшись, тоже принялась нагребать в мешок, то сквозь пыль видела одни только серые сапоги, тупо топтавшиеся в дерти у мешков.

Потом и его увидела, бригадира. Впервые после ночи попался он ей на глаза, подошел, хорохорясь, поближе, расстегнул пиджак, сказал бодро:

— Набивайте, набивайте, девчата, потуже. Не всегда попадается такой ангельский харч!..

И все же заметно было, как отводит он глаза, чтобы не встретиться с Елькой взглядом. Когда смеялся, глаза его совсем исчезали, уплывали куда-то. Усмешка была, но без глаз. Смеется, а они совсем исчезают под запорошенными веками, слепнет человек в натужном своем смехе. «И этому безглазому существу с блудливой ухмылкой, этому чужому для тебя человеку ты ночью в слезах отдалась? Это тот, что тебя улещал, что пылким своим лепетом и сочувствием душу тебе расколол?» Самое себя ненавидела Елька сейчас за минутное то помрачение, за то, что дала себя ослепить. Избранник? Крепкошеий, круглорожий, голова круто вдавлена в плечи, а роста просто мизерного, особенно сейчас, когда сутулился в своем горбатом, с овечьим воротником полупальто.

Когда надо было выносить мешки с комбикормом из собора, Елька отвернулась, с ненавистью бросив бригадиру:

— Сами носите.

— А ты?

— Я выходная.

И он, виновато похлопав ресницами, так ничего и не ответил, язык проглотил. Девчата тоже решили, что не женское это дело — мешки таскать, отошли к грузовику и стали прихорашиваться. Елька, остановившись поодаль, исподлобья наблюдала, как они вдвоем — бригадир и его косолапый собутыльник-кладовщик — перетаскивают комбикорм; застряли с мешками в дверях, оба маленькие, плюгавые, возятся с ними — как жуки, как шашель перед собором, перед величием его! Жить для этого? Жить для комбикорма?.. «Не хочу! Не буду! Если не утоплюсь в Волчьей, уйду прочь из села. Не пропишут — без прописки буду жить. Это ж моя земля!» Теперь единственным спасением представлялась ей та безвестная жизнь без прописки…

Когда шла, потупившись, к грузовику, шоферня с других машин задевала ее пошлыми шутками, но Елька не отвечала, заигрывания не вызывали сейчас ничего, кроме отвращения. Все они были теперь ей ненавистны, все были для нее бригадирами! Грубые, липкие, с лживыми словами, с животно-цепкими объятиями…

Перед отъездом еще раз наведалась к дяде Ягору и опять его не застала. Возвращались домой. Все были почему-то не в духе, словно перессорились между собой. В дороге бригадир устроился на мешках от Ельки подальше, видно, боялся, что она теперь станет навязываться ему, отбивать от жены. «Можешь не бояться, — посылала она ему мысленно свое презрение. — Чихала я на тебя. Никогда ты мне и во сне не приснишься».

Дома в первую же ночь приснился ей собор. Будто стоит она одна в соборе, смотрит в глубину его купола, а там, вместо струящегося света, вместо голубого неба с золотыми звездами, сумрак сереет, почти темнота. И кто-то неразличимый словно суетится в той высокой сквозной темноте. Вокруг все стены загадочно шуршат, и Елька замечает в сумраке, что всюду со стен собора пробиваются, вылезают ощетинившиеся вепрячьи головы, и не чучела они, а все живые, клыкастые, шевелятся…

Проснувшись, не могла до утра уснуть. Все опять передумывала, как оно складывалось: надои… жмых… звездная вода… И почти злорадно клеймила себя: «Так вот же тебе звездная вода!.. Лужа твоя!..»

Трудная настала для Ельки жизнь. Жена бригадира прохода не давала. В клуб не показывайся — обольет грязью при всем народе:

— Байстрючка! Выкурвок военный! Это вас такому в школе учили? Как мужей чужих отбивать?

И так опоганит, не знаешь куда деваться. Разве объяснишь, да она и не поверит, что умер для Ельки ее бригадир, не существует он для нее больше и не будет существовать! А если бы даже и полюбила? Права не имеет, что ли? Скажите вы, мудрые, как все-таки вести себя девушке, если бы вдруг женатого полюбила? Ну пусть с нею этого не случилось, но ведь с другою могло же произойти?

Бригадир пытался, правда, через некоторое время опять подкатиться, пощечину получил — на том и кончилась их любовь. Но и со своей крикуньей жить не стал. Замученный ее ревностью, вынужден был дать тягу из села. Поначалу пристроился в соседнем совхозе, а оттуда еще дальше куда-то махнул, исчез с горизонта. Впоследствии слух прошел, что видели его на шахтах Западного Донбасса.

Бригадирша же совсем после того осатанела. Такой наговор пустила на Ельку по селу, что и другие женщины стали поглядывать на нее с опаской.

— Глядите, вон она идет, та, что женатых отбивает!

— Может, и моего приманиваешь? А у него дети! А у него я!

Так и выслеживают Ельку те глаза настороженно-злые, руки крючковатые, готовые при малейшем, пусть даже выдуманном, поводе в волосы Ельке вцепиться. Не корили того, кто девушку совратил, весь грех почему-то падал на Ельку!

Некоторые из мужчин действительно вообразили себе, что она теперь каждому доступна, какой-нибудь гуляка-алиментщик и тот считал, что имеет право приставать к ней, домогаться ее взаимности.

— Ладная пошла Магдалина-грешница, — не раз слышала она за спиной.

Знало бы мужское племя, как ненавистно оно теперь Ельке, ничем не лучше того искусителя, что изувечил Елькину юность. Опозорена она, и еще за это должна сама расплачиваться, столько должна пережить унижений и обид…

Даже дед-сторож однажды ночью приплелся под окно, стал скрестись, как собака:

— Елька, Елька, пусти погреться…

Отворила дверь настежь, разъяренная, выпалила в глаза:

— Дед, чтоб вы сдохли!

Матери берегли теперь от нее своих сыновей. Петро, сын бухгалтера, попытался было ухаживать, так мать не своим голосом орала на все село:

— Чечильку-байстрючку — мне в невестки? Другие росу сбили, а ты в хату приведешь?

И все до ниточки выложила, как шлендра эта с бригадиром базаровала, какой они там из собора набирали комбикорм…

А у сбежавшего бригадира, видно, все же осталась в сердце заноза от той соборной ночи. Через полгода прислал письмо, звал на шахту Ельку. Приезжай. Развод возьму. Начнем жить сначала…

Подруге самой близкой, Ганнусе с птицефермы, только и доверилась с письмом.

— Если бы меня звал, я бы поехала, — сказала Ганнуся подруге.

— А я скорее умру, чем к нему поеду. Противен он мне. Ненавистен. И все они такие. Нет, Ганнуся, чистых людей! Это в книжках только!

И впрямь так думала. Нет чистых, нет правды, пропили всю, на самогон перегнали! Обман кругом, слова пустые, каждый только для себя живет. Все как тот бригадир с его ложью, с его железными руками, который все-таки добился своего, сорвал венок, грубо растоптал барвинок весенний…

Подруга не соглашалась, приводила ей разные случаи, но Ельку это только сильнее распаляло: нет и нет! Опротивело ей все. Не раз возвращалась к мысли уйти прочь из села — на завод или новостройку.

— На носилки пойду, кирпич носить, самая тяжелая работа меня не пугает.

Но в конторе на это глядели иначе. Председатель, человек рассудительный, всегда доброжелательно относившийся к Ельке, терпеливо сдерживал ее пыл, отговаривал, когда приходила требовать справку на отъезд.

— Чем тебе на ферме плохо? Мы же тебя ценим, Еля… Ты работящая, принципиальная. Еще, может, орден тебя ждет… А что бабы мелют языками, так на то ж они и бабы, чтоб молоть. Девушка славная, ты еще свою судьбу найдешь.

Раз урезонил, и другой, и так продолжалось до весны. Может, и осталась бы она, затянулись бы раны постепенно, если бы не тот случай, когда малохольная зоотехничка, муж которой дома не ночевал, прибежала на ферму и набросилась на ошарашенную Ельку с проклятиями, хотя та ни сном ни духом ничего не ведала. Швырнув вилы в силосную яму, в чем была, помчалась Елька в контору с твердым решением больше не уступать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: