— Вы же знаете, как это у нас: то смету не утвердили, то олифы нет…
— Души в тебе нет, — презрительно заметил на это Федор-прокатчик.
— Бригада — не бей лежачего, — подбросил Шурко, водитель дальнерейсовых автобусов.
Еще один из реставраторов жаловался, что за высоту им не платят; бегая юркими глазами, искал сочувствия у работяг.
— По закону верхолазам полагается за высоту платить, а здесь же высота какая! — И, будто призывая присутствующих в свидетели, показывал на центральный высоченный шатер — ржавый, с облезлой краской.
Металлурги хмуро поглядывали вверх. Это действительно была высота. Молодица на сносях, невестка горнового Ткаченка, тоже засмотрелась вверх, кривилась жалобно, словно хотела спросить: «А дитя мое уже и не увидит этих маковок в небе?»
Над собором небо сегодня было словно еще голубее, чем обычно, таило в себе какую-то пронзительную нежность. Ни мглы, ни заводских дымов. Ласточки вверху мелькают, им тут нравится, все лето они вот так играют над куполами собора.
Разговор в толпе то и дело возвращался к доске, зашла речь о ее происхождении, старшие пытались вспомнить, когда и кто ее отливал, и выходило так, что чуть ли не по декрету Ленина была она отлита, эта чугунная зачеплянская доска…
Учитель Фома Романович, у которого до войны сидела за партой легендарная Майя Прапирная, безропотно стоял позади толпы сухонький, седой, в разговорах участия не принимал, только глаза его, устремленные на собор, подернулись слезой. Ему, может, больше, чем другим, было от чего переживать. За этот собор он в свое время на Колыме побывал, собственно, больше за свой темперамент, за то, что слишком пылко пересказывал ученикам историю храма. Многие из металлургов, люди разных поколений, тоже когда-то сидели за партой у Фомы Романовича и тоже кое-что знали об истории возникновения собора. Возник — как из легенды. После разрушения Сечи, в потемкинские времена, поверженные запорожцы основали монастырь в этих местах, в плавнях, принадлежавших ранее одной из окраинных запорожских паланок. Вот там, в плавневых дебрях, постригались в монахи, брали в руки, вместо сабель, книги Священного Писания. Переодевались, как окруженцы, в будничную серую одежду гречкосеев. Черным трауром ряс прикрывались буйно-красные шаровары рыцарей Запорожья. И решено было тогда на их скорбной раде: построим собор. Воздвигнем, чтобы вознесся в небо над этими плавнями, где рыбы полно, над степями, где наши кони выгуливались, и будет казацкий несломленный дух жить в святом этом сооружении, наша воля, будет и в небе сиять блеском недосягаемых глав. Сабля выбита из рук, но не выбит из сердца дух воли и жажда красоты! Мятежность наша, непокоренность будет жить в этом творении среди степей, вознесется ввысь на века… Но кто же сумеет построить? Парнишка местный вызвался, сметливый отрок, с глазами большими, как вдохновенье. «Благословите!» — И в плавнях исчез. Трое суток его не было, потом вернулся к товарищам и на ладони держал собор, целиком сделанный из стеблей камыша! Рассказывал впоследствии, что, усталый, прилег в плавнях, задремал среди бела дня, и собор этот во сне ему пригрезился, явился его воображению как бы готовый, во всем своем совершенстве.
Дан был знак — стали бить в котлы, созывая раду казацкую (известно, что на раду даже в Сечи казаки шли без оружия, полагаясь только на силу ума). Рада казацкая, осмотрев пробу отрока, одобрила: воздвигнем!
И засияли с той поры голубизной шаровидные купола над этим белым светом днепровским…
Нечто подобное рассказывал своим ученикам склонный к высокому слогу Фома Романович, а сейчас уже нет, не рассказывает. Молчит. Молчит о тех легендарных плавневых камышинках, из которых этот собор когда-то возник. Учит детей арифметике. Чистой арифметике, без каких-либо примесей. Разве что с Баглаем-младшим изредка душу отведет. Микола — один из самых любимых его воспитанников, учитель верит в него и в его ненаписанные поэмы. А кто сомневается, тому говорит о Миколе тоном почти торжественным:
— Юноша — чистый мыслями и непорочный делами. Когда-нибудь он еще прославит нашу Зачеплянку, помянете мое слово.
В гражданскую войну, когда здесь часто власти менялись, не раз налетала на собор еще и «безвластная власть», гуляй-польская анархия, без попа причащаясь вином из золотых церковных чаш. Облюбовали гуляйпольцы большой колокол и решили забрать его к себе в Махноград, в степную свою столицу. На специальных приспособлениях волами тащили через скарбнянские плавни стопудовую казацкую медь, но на гребле возы рухнули под непосильной тяжестью, колокол ушел в омут, в глубоченное плавневое озеро, и, говорят, семь дней гудел, пока дно достал! И доныне показывают старожилы то место, теперь уже не страшное, — каждое лето там дети купаются из заводских пионерских лагерей.
Никто и не созывал, а люди сегодня все оказались на майдане соборном. Орлянченко отпускал остроты на тему о том, что идея шашлычной явно одерживает верх над идеей собора. Давайте же побыстрее снесем его прочь, этот пережиток прошлого, взамен огромную шашлычную на майдане воздвигнем! Шашлыки по полбарана, чебуреки, джаз со стриптизом…
— Да помолчи хоть ты, — хмурясь, бросал ему черный, как цыган, Кашубенко-прокатчик. — И без тебя тошно.
Откуда-то из самой Гупаловщины приковыляли древние старушки с посошками, в темных платках; они, оказывается, тоже услышали тот звон с доской, да только по-своему слух истолковали, по-ихнему выходило так, что из министерства должны сегодня приехать собор открывать… Спасибо вышестоящим, уважили, наконец, их бесконечные прошения!
А вскоре рассуждения гупаловских бабусь заглушил голос Шпачихи, которая, удачно распродав свой зеленый товар на городском базаре и возвратившись на Веселую, застала свои владения в явном неблагополучии. Узнав, в чем дело, Шпачиха разъярилась, бросила клич: немедленно составить анонимку за подписями всего поселка. Сама, мол, пойдет по дворам, соберет подписи под эту анонимку. Не будем подробно цитировать Шпачиху, не все ее выражения поддаются цензуре, но в анналах зачеплянской истории крылатые афоризмы Шпачихи останутся бесспорно: не раз будет вспомянуто, как бурно реагировала она тут, как собиралась лечь на пороге собора и — «только через мой труп». Пожалуй, забыла Шпачиха, когда в последний раз и свечку этому собору ставила, — навьюченная корзинами с клубникой или другими дарами своего сада, никогда и не взглянет на соборные купола, а тут вдруг взбаламутилась…
— При всех властях стоял! — горланила образцовая квартальная. — Зачем же теперь разваливать? Кому он поперек горла встал?
Заметив Олексу-механика, который только что появился на майдане, прицепилась и к нему:
— Ты все со своим Бубликом не развяжешься. А это самовольство тебе нипочем? Ты же народный заседатель, мы за тебя голоса отдавали!
— А что я могу? — оправдывался механик.
— Дело на нарушителей заведи! Судить! Судить надо за такое, — сердито поддержал Шпачиху танкист. Он был в вышитой гуцулке, как всегда подтянутый, с тросточкой своей неразлучной. Трость сердито зажата в руке, лицо поднято, словно танкист сквозь незрячие свои очки тоже смотрит на собор и видит его.
— Да он же при всех властях стоял! — вновь завела свое возмущенная Шпачиха. — А теперь разрушить? Память казацкую на щепки разнести? «Той мурує, той руйнує»[3] — не про вас ли это Шевченко писал?
Микола Баглай не вмешивался в разговор. Не ожидал он, что судьба собора так глубоко затронет его Зачеплянку, собора, который до этого случая с доской был как будто в полном забвении и, казалось, никого уже не интересовал. Доныне, наверное, ни у кого и мысли не возникало, стоять ему или нет, можно жить без него, или нельзя, так же как не возникает у металлурга сомнения — идти или не идти ему сегодня на смену, становиться или не становиться к печи мартена. Не раз думалось Миколе, что собор только для него одного еще живой, а для других он давно уже не существует… Выходит, ты ошибался? Думал, что только тебе доступна красота этого архитектурного шедевра, а другие к таким вещам глухи? Или, может, и впрямь были глухи? Может, только сейчас возвращаются к людям и слух и зрение, пробуждается чувство красоты? И, как видишь, не одного тебя возмущает, что рука невежды намеревается посягнуть на этот шедевр казацкого барокко… И вообще — откуда эта психология браконьерства? Сейчас, на гребне XX века? Одно дело, когда в водовороте революции, в битвах со старым миром приходилось разрушать, тогда еще можно было как-то понять происходившее, — битвы имеют свои законы… Стихия, взрыв накопившейся веками ненависти… А вот же и тогда не разрушили, кто-то уберег, может, здоровая интуиция народа уберегла да Ленин своими декретами? А теперь среди устоявшейся мирной жизни, когда искусство призвано облагораживать души людские, пробуждать тягу к духовному даже у тех, кто успел измельчать, огрубеть, — в это время приходит какой-то серый-серый герострат, браконьер, пигмей с бульдозером или со взрывчаткой… «Нет, не так-то просто сейчас своевольничать браконьеру», — думал Микола. — Потребность в красоте, так же как и отвращение к разрушению, видимо, всегда жила в этих людях, созидателях по призванию, только не проявлялась, жила в недрах души сокровенно и приглушенно, ее вряд ли и замечали в себе, как не замечает Зачеплянка тишину своих летних ночей, пока она никем не нарушена, и всплески доменных зарев, пока они пылают. Привыкаешь, не придаешь значения, пока все это есть, считаешь, что это должно быть всегда, как вечное течение времени, как непреходящая сущность и красота мира. Когда же набегает тень, нависает угроза, начинаешь понимать, что есть вещи, без которых душа оскудела бы, и жалок бы стал человек! Сегодня люди заметили свой собор. Для них он не подлежит сносу, ибо причислен к непреходящим ценностям жизни, так же как от рождения принята в души синева Днепра, и багряные зарева ночного неба над заводами, и фигура литого революционного Титана у заводских ворот, Титана, который к юным поколениям пришел уже словно бы из вечности…
3
Тот строит, тот разрушает.