«Удирал от волка, а упал на медведя», — почему-то пришла на ум поговорка, совсем некстати.
Переводя дыхание, пригладив взмокшую паутинку чуба, Лобода двинулся по тропинке к шоссе.
На весь небосвод дымят заводы. Нет им выходных. День и ночь с эпическим спокойствием дымят. Мягким силуэтом проступает на фоне неба собор. Вырисовывается на далеком небосклоне, подернутый прозрачно-синей дымкой расстояния. Перспектива сместилась, купола собора и трубы заводов как бы сблизились между собой, слились в едином ансамбле сооружений старого и нового века.
Юноша-архитектор сидит за рулем, ведет машину по трассе с двусторонним движением; военком с женой на заднем сиденье чувствуют себя спокойно, когда сын за рулем: уверенно и ровно, даже элегантно ведет он машину. Не впервые военкому здесь проезжать, не один год в этих местах, хотя родом он издалека, из соловецких краев, где строгий Архангел взирает на все с монастырских ворот, где над вечными льдами чайки полярные кричат. В подземелье одной из башен монастырских царица двадцать пять лет гноила в яме закованного в цепи Калнышевского, последнего кошевого Сечи Запорожской. В цепях, в нечистотах, с ногтями, поотраставшими как на звере, в тоске и ненависти, дожил он до ста тринадцати лет, — так чем-то ведь держался в жизни тот узник царицын? Не одной же баландой, которую соловецкие монахи в эту яму зловонную подавали в сутки всего лишь раз? Может, ему, вскормленному степною волей, поверженному и закованному, как раз придавали там силы нескованные воспоминания про эту солнечную украинскую ширь?
Богатыри здесь вырастали, могучих духом людей лелеял этот край, живительный дух этой природы.
И сейчас есть на кого поглядеть военкому, когда проходят перед ним на медосмотре юноши рабочих предместий, — с развитыми легкими, сильные, с железными мускулами металлурги. Редко кого забракует комиссия, один к одному, как на подбор. Вспоенные Днепром сыновья края казацкого! Мощь! Надежда! И есть, видимо, частица заслуги Скарбного, плавней и Днепра в том, что, несмотря на задымленность этой зоны, такие высокорослые вымахивают, здоровьем крепкие. Есть с кем Отчизну защищать!.. А с каким обычаем народным провожают тут хлопцев в военкомат! Всю ночь накануне гуляет какая-нибудь Зачеплянка, справляя проводы, старики вспоминают, что когда-то запорожцы, возвращаясь с походов, привозили девушкам столько шелковых лент, что хватило бы их от шпиля собора до самой земли… Таковы были казацкие ленты. И теперь еще сохранился обычай провожать парней в армию в лентах ярких, с музыкой, песнями; с восходом солнца высыпает на Широкую вся родня, все друзья будущего воина, соцветие девчат, а он среди них идет рядом с гармонистом, одна из девчат под руку ведет его, как к венцу, с повязанным на рукаве платком, и он шагает какой-то необычный, только изредка с прощальной любовью поглядит на эту свою избранницу, что ведет его под руку уже как родного, на ту, что будет ждать его возвращения не один год. И поют, и пение их такое за душу берущее, как в прошлом у их молодых тогда матерей.
Придут во двор военкомата с тем металлургом-новобранцем, да еще и тут стекла оконные задрожат от их «Засвiт встали козаченьки», выйдешь на крыльцо, заслушаешься — душа жаждет бессмертия! Надежных воинов дают эти трудовые Зачеплянки, Черноземы, Баррикадные… И нигде потом не забыть молодому воину этих проводов, девичьих лент и походной, прощальной песни. Вот вам и обычаи, сами растут из устоев народа, из традиций его, из души, а то выдумывают, высасывают из пальца разные бездушные псевдообряды…
В свое время военкому довелось воевать в этих краях. Здесь отступал в окровавленной гимнастерке в сорок первом, вышло потом так, что на этом же направлении и наступал, выгоняя оккупантов за Днепр. Был помоложе, сердце не беспокоило, командовал артиллерией гвардейской дивизии. Тогда-то и увидел на горизонте впервые этот собор, — артиллеристы взяли его ориентиром. Осенним утром впервые увидел его, когда после погожего сентября небо висит, обваливается тяжелыми тучами-туманами, гнетет пасмурностью мир… Разоренные, сожженные села вокруг, черные скелеты заводских корпусов вдоль Днепра, и среди этого мира руин, бесприютности и боли, под свинцово-набрякшим небом осени забелел на холме перед войсками тот нерушимый казацкий собор. Ничего больше — только разорение, пустыня войны, и среди этого под тучами — собор. Округло вознесся чудом уцелевшими куполами — как видение, как невероятность. Начиная от Подмосковья, сколько он, дивизионный начарт, видел их, разбитых, не пощаженных войной, загаженных оккупантами различных церквей и соборов. Но тут впервые перед ним было зодческое творение уцелевшее, с сохранившимися куполами, спасенное случаем или неудержимым движением наших фронтов. Прекрасный был ориентир, прекрасная цель, но начарт твердо предостерег своих артиллеристов:
— По нему — не бить!
Почему он тогда так сказал? Откуда явилось это внезапное желание? Очарован был совершенством храма, дуновением древней, извечной красоты? Вряд ли. Скорее даже нет. Никогда прежде не был эстетом, и решительности ему тоже было не занимать. Разве что горе пережитых лет, жгучая ненависть к разрушителям, к губителям прояснила ему тогда рассудок, продиктовала приказ — сберечь! В молодости не мало видел он памятников старинного русского зодчества, памятников, которые, словно белые светильники, поставленные кем-то в правека, озаряли его суровый угрюмый Север. Но тогда он не знал, что это — зодчество, не знал, что тот свет творений, тот голос неведомых мастеров был послан из седой древности и для его души, и для нее тот голос предназначался. И разве виноват ты, что тогда смотрел на все глазами, не умевшими и не желавшими ничем дорожить, не понимавшими, что перед ними — сокровища? Только потом, со временем, почувствуешь это, пройдя полсвета дорогами руин и страданий. А тогда, во времена великого помрачения, разве что случай уберег тебя от того, чтобы вместе с такими же, как и ты сам, юными энтузиастами пойти разваливать соборы, наивным победителем стоять на грудах руин тех беззащитных ветхих своих северороссийских церквушек. Попадись на пути Рублев — не пощадил бы Рублева! Поверг бы и его с чувством правоты, в азарте разрушения, не подозревая даже, кто он такой. А что не пришлось принять участие в том слепом охмеленье, в пиршестве разрушений, то это только благодаря случайности: рано попал в артучилище.
После войны поселился в этом городе. Опять же по чистой случайности, по долгу военного человека. Хоть и не скажешь, что это было в разладе с его желанием. Во всяком случае, когда получил назначение сюда, первым, что возродилось в памяти, был собор на возвышенности, под осенними тучами, пощаженный когда-то в счастливое мгновение твоими дальнобойными. Приехал — и с тех пор тревожно-багровые негаснущие ночи Приднепровья стали военкому родными… Сына выучил на архитектора, после института работает в другом городе, но каждое лето к родителям приезжает, проведывает. Сыном военком доволен — мыслящий парень, горячо влюбленный в искусство. Увлекается, может, даже слишком: все эти Софии, Реймсы, Парфеноны — его стихия, его жизнь. Сам Парфенона пока еще не создал, но замыслами, смелыми проектами полна голова.
И военком и жена его уже привыкли, что с приездом сына в отпуск в их квартире открывается как бы клуб — каждый вечер приходят к сыну друзья, часами дискутируют… Когда речь заходит о какой-нибудь ризнице, восьмиграннике, о дивном том казацком барокко, сына не узнать, воодушевляется, глаза горят…
А сейчас задумавшийся, невеселый сидит он за рулем. Чтобы развлечь сына, военком принимается рассказывать жене всякие смешные истории, весело рассуждает о будущем, не так уж, мол, оно и мрачно, человек планеты растет даже в буквальном смысле слова, ученые заметили, что средний рост человека за последнее столетие увеличился на столько-то вершков — то бишь сантиметров, хотя ему, как военкому, и мелкота нужна, Тараса Бульбу в кабину реактивного не впихнешь… Жена сначала усомнилась, что люди увеличиваются в росте, потом с улыбкой окинула взглядом своего толстяка: