Ранящей болью проняло Елю запоздалое сожаление старой женщины о несбывшемся, о том, что могло быть, но что так и прошло стороной, как летний далекий дождь.
У заброшенного, без воды, фонтана детвора кормит голубей. Ручные, обленившиеся, так и живут на крошках… И вспомнились Ельке иные голуби, белые, сияющие в утреннем солнце, те, что тянули ввысь собор зачеплянский, то исчезая, то вновь возникая из буро-багряного облака заводского дыма… Все утро, кружа над собором, идя все выше вверх сквозь дымную тучу, они и вправду будто тянули купола за собой, и, казалось, собор за ними еле заметно тянется ввысь, растет… Угасли, Елька, отсверкали, наверное, навсегда те белые голуби твоего короткого счастья…
Тяжело. В груди — гадюки сосут. И некого винить, только себя. Кто же виноват, что носишь в себе что-то баламутное, куда ни ступишь — все невпопад, к чему ни прикоснешься — невольно разрушишь… Сколько тебе эта Баглаева ночь обещала, ночь доверия, слияния душ, миражная ночь влюбленности… А что осталось?
Побывала возле института Миколы. Новый огромный корпус в нагорной части города. Возле института — никого. На фасаде выложена какая-то сложная формула, какое-то непонятное Ельке уравнение и модель — наверное, модель атома… Словно бы даже что-то насмешливое и издевающееся было в этой глобусно-круглой модели и особенно в таинственных знаках уравнения, которых Ельке ни за что не решить, не разгадать, они понятны только избранным, тем, которые будто бы отгородились этой тайнописью от простых людей…
Потом опять по проспекту бродила. Казалось, что и парикмахеры из окон и продавщицы от лотков поглядывают на нее осуждающе. Другие работают, а она слоняется без дела. Ветрогонка, видно, легкого хлеба ищет… Как раз ресторан открылся, и туда входила какая-то ранняя компания.
— Пойдем с нами, — зацепили Ельку. — Выпьем на брудершафт… Из одного бокала!..
Это они ее за такую принимают?! Думают, она из тех, что из одного бокала с первым встречным пьют, из тех, которых можно оскорблять, сажать на колени к себе в ресторанах…
С ненавистью поглядев на них, ускорила шаг, на остановке вскочила в первый попавшийся автобус — хотя за минуту перед этим никуда и не собиралась ехать. Автобус был почти пустой. Елька забилась в угол. Кондукторша, строго взглянув на нее, объявила, что автобус идет на Скарбное.
С непокрытой головой, седой, как Саваоф, сидит старый металлург у ворот своего рая. В обычном своем облачении. Саваоф в вылинявшей заводской робе. После завтрака или в обеденную пору выйдет, сядет вот так, не боясь солнца, и старческий подернутый слезой взгляд подолгу плавает в дали, на знакомых горизонтах. Собор проклюнулся из мглы, дымят заводы. Денно и нощно гонят в небо дымы, копоть, пылищу. Силуэт первой домны виден… и четвертой… и мартеновского… Что есть на свете роднее этого? В стенах заводских отцвела твоя жизнь. Все вам отдал. Как там хозяйничают без меня? Достойная, но и суровая там жизнь. На крыши цехов столько сажи нападало, что порой приходится ее лопатами, как снег, сбрасывать, — случалось, даже крыши проваливались под той черной тяжестью…
Смотрит в заводскую даль старый обер-мастер. Спокойно течет по экрану неба неисчезающий фильм его молодости, всей его жизни. Человек сумерек, чего он ждет? Кто откликнется ему из той бурями отшумевшей дали, кто знак подаст от жарищи цехов, где уже сто лет плавят металл, от людей, когда-то бывших ему близкими? Сидит и словно ждет кого-то.
Каждый выходной веселым шумом наполняется лес. А сейчас тихо. Слушает тишину старик. Различает перекличку веков, голоса из туманов. Колокола казаччины ему гудят. Ветры революции поют…
Есть у него друг тут, Яровега, тоже металлист, баррикадник, — когда-то, еще в молодости, вместе ходили в Нардом на проспект лекции Яворницкого слушать… Одному только Яровеге и ведомо, кого так дожидается у ворот старый Лобода: глаза застилаются слезами, а он бездушного своего сына все ждет. Клянется, что и видеть его не желает, а тайком ждет, надеется. Дожить бы ему до того времени, когда сможет поглядеть на внуков, потомков своих. Может же быть, что явится сюда с внуками когда-нибудь сын, и старик обнимет внучат, и они его полюбят. Может, все-таки дождется?
В будний день тихо на Скарбном, все на работе. Дубовая роща подступает к самому Дому металлургов, зеленеют великаны ветвистые, — века они стоят. По ночам тени прошлого населяют урочища Скарбного, с ними только и общается ночной рыбак Лобода Изот. Усатые, трехсотлетние запорожцы, бывает, где-то костер разведут, лежат, люльки покуривают, от нечего делать разглядывают консервные банки. Усы поглаживает какой-нибудь из куренных: «Что они из тех жестянок потребляют? И какие они, теперешние? Есть ли рыцари среди них? Или одни гречкосеи? Не может же такого быть, чтобы холуи да чиновники, крючкотворы да трусы? Потому что самое наихудшее, что может быть в человеке, — это душа заячья, душа раба!»
Чувствует старый металлург, как эти мысли будоражат не остывшую еще кровь. Однажды приехали сюда трое на легковой. В будний день, когда все работают. Выложили из багажника снасти браконьерские, лопаты саперные, принялись берег копать. Каждый делал себе кресло земляное, чтобы с удочкой сидеть в том кресле, вроде как в кабинете. Подошел к ним Изот, стыдить взялся: «Что ж вы землю рушите? Берег обваливаете?» Ему ответили грубостью. Отстань, дед. Не долго, дескать, уже быть этому Скарбному. Осушат его, разорят, под огороды все будет пущено. Под боком у промышленного города такие наносы ила пропадают. Овощи какие были бы! Когда тут пригородные хозяйства устроим — овощные базы помидорами забьем… А о том и не думают, что если воды не станет — не будет ничего, все живое погибнет… Стал прогонять их от берега. Огрызались, один даже лопату поднял, бранью не постеснялся оскорбить старика. Хоть и один против троих, а все же прогнал, вытурил их, браконьеров. Правотой своей прогнал.
Вот такие и разоряют. Если дальше так пойдет, то скоро, наверное, и журавли не будут летать над нашей прекрасной Украиной… Ударит кому-нибудь в голову: давай новую ГЭС вон там, — и на тебе ГЭС, и уже рубят плавни, вместо них гнилое море смердит, золотые земли топит, к марганцевым рудникам подбирается… Неужели и на Скарбное посягнут? Если осушат — ничего ведь не будет! Туманов не будет! Слышите? Не будет туманов по утрам!!! — как нечто ужасное, выкрикивал в душе кому-то.
Перед ним, мимо Дома металлургов, тропинка вьется, одна из тех, что от шоссе в глубину леса горожанами протоптана. Под выходной и утром в воскресенье народ здесь валом валит — из города на природу, отдыхать. Случается, что и заводчан своих между ними завидит: с семьями идут, почтительно здороваются со старым обер-мастером. А бывает, что компания вертопрахов проходит, горланят на весь лес, с приемничками в руках, антеннами чуть не в глаза старому тычут. Еще и насмешки, шуточки въедливые отпускают. Молодые, совсем юные, а уже такие черствые духом. Что их такими делает? Откуда у них это пренебрежение ко всему, даже к трудовой седине? Попробуй замечание юному хаму этому сделать, он сразу же тебе резанет: «А разве я не имею права?» Пройдут со своими антеннами-штрыкачками, а старик еще долго будет смотреть им вслед. Без озлобления, скорее с болью, будто это родные внуки прошли перед ним. «Почему вы такие? Почему неуважительны к людям, невеселы, черствы, раздражительны? Почему песни не поете, а слушаете только готовые из тех своих коробок? Почему даже смех ваш не походит на тот, каким смеялась моя молодость, а в давние годы казачество? Жаль мне вас. Помочь бы вам, но как?»
О многом передумает, сидя здесь, на солнцепеке. Подростком у горна начинал. Потом полжизни на мартенах. Какие стали варил!.. И сыновей с собою привел на завод. Пересмотрены еще раз фотографии погибших сыновей. Рассмотрен синий океан с пальмами, Индийский океан. Вон аж куда потянулась твоя наука металлурга! Всюду, где есть рука в недрах, будет и наука твоя…
К обеду уже клонилось, когда какая-то девушка появилась на тропинке. Понурившись, шла она к лесу. Проходя, хмуро покосилась в сторону старика, густо смуглая, как цыганка. Сейчас не мало здесь цыган, на оседлую жизнь их переводят. Но эта не в сборчатых юбках, в обычном, в кофтенке беленькой. Когда глянула исподлобья, губы сами по привычке тихо вымолвили «Здравствуйте» — деревенская, значит. А в глазах — такое наболевшее горе, такое глубокое отчаянье, что и дна ему нет. Не от добра сюда такие забредают, направляясь к лесу, к темным скарбнянским ямам-водоворотам…