И уже в тот же день Елька ходила в столовой с белой кружевной коронкой надо лбом, разносила старым людям ужин. Накормит людей, еще и солнце не село, — а она свободна. Когда Елька впервые появилась, эти старые люди окружили ее на крыльце, с симпатией и интересом расспрашивали и о себе рассказывали, не жалуясь, порой даже весело, с шутками.

— Подопечными называют нас. И правда ведь подопечные государства, рабочего класса. Прежде под забором погибали бы, а теперь, видишь, в вечном санатории…

— Кто направляет нас сюда? Одиночество направляет. А кое-когда сдают нас в этот рай родные сыны, а всего чаще невесточки дорогие, чтобы с нами хлопот не иметь. За содержание родителя они доплачивают, а у кого из нас, металлургов, пенсия большая, за того и вовсе не платят.

— Всякие тут среди нас есть: с броненосца «Потемкина» один был — прошлый год схоронили… Был Горбенко, что с Чубарем работал…

Подопечная одна хвалится:

— Все чистоте посвящаем. Соревнуемся за Палату комбыта. Вот в нашей палате цветы самые лучшие, директор в приказе отметил… Главное — не ленись, хоть и в возрасте. Вот хотя бы и я: стул поставлю на стол, вскарабкаюсь и абажур вытру, — хвалится старушка.

Деды здешние иногда над этими чистюлями подтрунивают:

— А за прочный мир в палате вы боретесь? — и к Ельке: — между нами, мужчинами, склок почти не бывает, а женщины, они ведь народ воинственный: та хочет радио, а эта — нет, одна — форточку затвори, а другая отвори… И пошло-поехало…

Затем уже сообща ветераны потешаются над тем из своих, здесь прописанных, который все требует, чтобы директор бюст вождя из чулана вытащил и на клумбе посреди двора водрузил…

— Без бюста он, бедняга, заснуть не может.

Вот так и живут. Есть самодеятельность: хор, струнный оркестр, есть бригада рыбаков.

Одной из старушек Елька так понравилась, что та ей даже платьице хорошенькое подарила, дочкино каким-то образом у нее завалялось.

Ельке тут раздолье. Отработала свое, и свободна: хочешь — читай, хочешь — иди себе в лес. После неопределенности, затерянности, хождения по ухабам жизни здесь как-то сразу прижилась, почувствовала себя непринужденно, ощутила, что и она не лишняя. В свободное время любит бродить по плавням. Туфли сбросит и босиком по земле, наслаждаясь ее духом, ее теплотой, — тут можно босой ходить. Если бы в городе по асфальту прошла — затюкали бы: вот выскочила — как голыш из мака! А на Скарбном — хоть на голову встань — никто не заметит, не засмеет. Может, и останется тут навсегда? Будет нянькой этим старым людям в дни их заката. Остаются ведь людьми и тут, угасая в этой обители печали и старости. Да все люди какие — были знаменитыми на заводах, сражались на броненосцах, на баррикадах… Для таких Ельке не трудно, в охотку даже, разносить миски в столовой.

Бродить после работы по плавням — это теперь ее утеха, услада и забвение.

А потом и сама когда-нибудь угаснет. Из ничего явилась и станешь ничем. Время все поглощает, всему — рано ли, поздно — суждено кануть в вечность… Угаснешь и пылинкой растаешь в космической ночи. Или, может, это вполне естественная участь всего живого на свете? И почему человек должен быть исключением? Может, и мудрость-то вся заключена в том, что двое сблизились, вспыхнули на миг зарницей счастья, чтобы потом снова разойтись, погаснуть в вечном полете?

Множество птиц кочует в Скарбном. Идешь по лесу — и только зашуршит что-то в ветвях — взгляд твой сразу потянется за птицей, какая она? Однажды удивительные появились крылатки, ярко-синие, словно из тропических лесов сюда залетели, чтобы поглядеть, как оно тут, на Украине. Носились быстро, стремительно, и так непривычно было видеть небесно-синих этих пташек, мелькавших яркой синью своей над темными водами Скарбного… Порой углубишься в такие места, где и вовсе царит абсолютная тишина; еле заметный ручей петляет среди оголенных корневищ. Вода кажется стоячей, а течет. Потом вдруг лесное озеро откроется. Вода в нем темнеет глубинно, но чистая. Искупаться здесь можно в чем мать родила. Никто не испугает, никто не подсмотрит, только дубы вековые с берега любуются девичьей красой… И дальше бредешь в тишь глубинную, первозданную, — забываешь, какой век на свете идет. Раскидистые дубы — зеленые соборы Скарбного — четко вырисовывают на воде свои силуэты. Не раз остановится Елька, в задумчивости озирая эти лесные соборы с плавными куполами крон… Стала и она замечать плавность линий, о которой от него впервые услышала тогда. Небо полно нежности. Покой и тишина. Что еще надо человеку? Свобода есть, а любовь? Не суждено, наверное. Мать всю жизнь одиночкой прожила, видно, и дочке так придется. Вновь и вновь воображение воссоздавало ту кучегурную фантастическую ночь — ночь нежности и поэзии. О чем бы ни говорил он тогда, об атомном веке, загадках скифов или Лорку читал, — Ельке казалось, что именно Такого она ждала, и словно бы уже предчувствовала его раньше — не то в мечтах, не то в снах. Как-то по-новому осмысливает она всю предысторию их встречи, вспомнила, как зарождалось чувство: в зачеплянском воздухе тогда будто носились биотоки неминуемой любви… Вот-вот, — чуяло сердце, — должно произойти нечто чудесное. Даже в те дни, когда он в гамаке под шелковицей лежал, обложившись книгами, углубленный в свои интегралы, она и тогда уже смутно предчувствовала душой, что он станет ей близким, на расстоянии улавливала возникающую взаимность. Почему-то вспоминалось ей в этом лесу и то случайное, услышанное от посторонней женщины: «Дарю вам звезду». А он не звезду — солнце ей подарил! Солнце своего доверия, любви, чистоты. До сих пор дыхание перехватывает при мысли о том, с каким очищающим чувством стояла она тогда с Миколой в предрассветный час у собора, — как будто повенчались они тогда перед лицом его красоты, его долговечности. Ничего уже, наверное, не будет лучше той их ночи, походившей на призрачный сон, ночи камышовых теней на багряных озерах и напевных стихов, так взволнованно звучавших из уст Миколы, и поезда, грохочущего на мосту, ничего не будет лучше серебристого их рассвета… Встретит он другую в жизни, первая красавица из студенток будет ему парой, не то что Елька с ее опозоренным прошлым. Надеялся найти в ней необычную, поэтическую натуру, а она оказалась самой заурядной, с целым клубком житейских провинностей и невзгод. Не могла же она и его во все это втягивать, воспользоваться его доверчивостью, чистосердечием… Ну что ж — пусть. За ту ночь и за тот лучший в ее жизни рассвет — пока и жить будет, за них она останется признательной тебе, милый… «Микола Баглай — вот имя моему счастью, и так — пока буду жить…» А разве нельзя одиноко, в безответной любви прожить отпущенный тебе срок на земле? Может, и достаточно этого человеку, может, навсегда влюбленному ничего больше и не нужно, кроме высокого неба над головой да безмолвия этого доброго леса? Весной тут дадут себе волю, все переполнят своим щелканьем соловьи, все будет искупано в росах, хотя и сейчас тоже хорошо, когда вот так тихо вокруг, и лес в предвечерней задумчивости. Чувствуешь, как душа оттаивает. И какое же оно, человеческое сердце! Ранишь его, до горячей крови ранишь, а оно снова оживает и снова становится добрым и любящим. Думалось Ельке, что никогда уже ей горя не одолеть, не выбраться из него, а вот обдала тебя своим дыханием жизнь, одарила мимолетной лаской, и ты уже замечаешь, что нет же, нет! — жива ты еще, не угасла в тебе душа, не истлела, если радует тебя этот лес, и кем-то протоптанная эта тропинка, и зеркала светлой воды меж камышей…

В субботу, когда в лесу становится людно и шумливо, лучше всего перебраться по бурелому через воду в места, редко посещаемые горожанами, где, собственно, и начинаются настоящие дикие плавни. Подальше от шума, где сорвиголовы хохочут, бултыхаются, ищут трамплинов, с тарзаньими воплями бросаются с наклонившихся деревьев в темные омуты. Крики оттуда чуть долетают; а тут ни звука, просторно, открывается даль, видны голубые горизонты, озера сияют на солнце плесами. Да, хорошо здесь, где трава луговая, где камыши стеной блестят, болотце зацветает ряской, и тянет влажный дух нагретой за день воды…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: