Жанна, в припадке буйного веселого бешенства, скорчившись, затряслась в твисте, волной подхватило и остальных, — началась оргия.
Еля с Миколой в эту ночь допоздна бродили у Радуты по знакомым местам, у тех багряных кучегурных озер, что никогда не гаснут. На похоронах Нечуйветра увиделась Елька с дядьком Ягором, объяснились, пообещала навестить, и вот навестила…
Возвращались с Радуты, когда уже все вокруг погрузилось в сон и никакие тревоги не будили Зачеплянку. Когда же очутились возле собора, вдруг ударил из открытых настежь дверей джаз и визг дикой оргии.
Одичавшие пришельцы с другой какой-то планеты ворвались в собор и визжат там по-обезьяньи, пьяно хохочут, сквернословят! Не успел Микола и вспомнить давнишнюю зачеплянскую историю о том, как профессор Яворницкий выгнал махновцев из собора, не успел и подумать о возможных последствиях своего шага, только успев бросить Ельке: «Подожди», стремглав рванулся в распахнутые двери, в тот вихрь дикого, мерзкого, циничного, осквернявшего то, что ему было так дорого с детства, прекрасную поэму его души.
Не успела и Елька задержать его, а может, если бы и успела, то не стала бы. Слышала, как стихло там сразу, уловила чужой голос, налитый ненавистью:
— Чего надо? А ну, отваливай отсюда!
И потом видела, как вылетают из храма кувырком какие-то растрепанные первобытные фигуры, слышала грубые выкрики, пьяную ругань, потом мелькнуло что-то в воздухе, лезвием ножа сверкнуло в темноте собора, и Елька омертвела: напротив Миколы с финкой ночного хулигана приземисто стояла на пороге черная, насильственная смерть.
Изо всех сил, всём существом своим закричала Елька Зачеплянке, поселкам:
— Спасите!!!
А когда подбежала к Миколе, тот лежал ниц на пороге соборном. Склонившись над ним, слышала, как клокочет кровь, и в потрясении, в беспамятстве отчаяния бормотала, словно заклиная, словно вымаливая жизнь:
— Я люблю тебя! Люблю! Люблю!
Возле машины поднялась возня, слышалась ругань, мотор не заводился, — ключ потеряли в соборе.
Елькин крик поднял на ноги чуткую и в снах своих Зачеплянку. Трещали кусты в садах, — там рабочие преследовали убегавших, — и теперь это были не сады лунных чар, не ночь без зла, а ночь схватки, сжатых зубов, скрученных рук…
Отправив Миколу с каретой «Скорой помощи», зачеплянцы еще некоторое время не расходились, возбужденно обсуждали происшедшее, лишь далеко за полночь площадь опустела, осталась только стража из добровольцев, друзей Миколы, которые, расположившись у собора в ожидании милиции, наблюдали в угрюмом молчании ночь.
Дымным заревом бурлило небо над домнами.
Поздний месяц над садами краснел щербато. Про все начала напоминал он и про все финалы.
Жилистые зачеплянские акации ждут нового цветения, чья-то любовь ждет серебристых акациевых ночей. Каждое утро вновь будит поселки гудками завод-ветеран, — мощные гудки его словно бы идут из недр глубинных, чём-то будоражат души людей. Снует и снует заводской люд своими извечными дорогами — со смен и на смены, в дневные и ночные. В буднях своих пребывает Зачеплянка, в их вечном течении. Завод, дом, снова завод. И как бы в нерушимости остается эта будничная стойкость ее существования, и есть что-то неистребимо-выносливое в стожильной цепкости ее жизни.
Ждет Зачеплянка своего Баглая. Матерью ждет, заботливо собирающей сыну на пирог ягоды с вишен-петриковочек, что горят на солнце, сплошь облитые темно-красным. Ждет блеском саги, где беззаботно шумит детвора, все эти юные Миколины друзья, которые в приемные дни сами несут ему передачи в заводскую больницу и бесконечно гордятся им, считая, что хотя повязку дружинника Микола и не носил, но нет отважнее его среди всех дружинников заводского района! Порой встречает детвора на больничном дворе смуглую девушку, Ягорову Ельку в белой косынке. Печальная приходит она, садится на скамейке под липой и часами высиживает напротив выходящих окнами во двор палат, ожидая, когда врачи разрешат Баглаю подняться с кровати и он наконец появится в одном из этих окон, выглянет, бледный, обескровленный. В полосатой больничной одежде, похожий на каторжника, выглянет и улыбнется… А пока что — жди. Ежедневно будут видеть невесту Баглая эти бетонированные, раскаленные зноем больничные корпуса, слепящие от солнца окна палат, спозаранок будет приходить она на вахту своей любви и в задумчивой грусти ждать, ждать сколько понадобится, хотя и липа эта душистая уже отцветет, и листья ветер с нее обвеет…
Сухие ветры время от времени окутывают Зачеплянку когда дымами, когда желто-бурой пылью из степей, а в вечера тихие, погожие выходят посидеть на своей исторической скамье Иван и Верунька. Идиллической парой сидят под зачеплянскими звездами. Когда заходит речь между ними о Миколе, Баглай-старший не может найти объяснения этой драме, которую он считает бессмысленной, нелепой, не может сдержать возмущения: даже там, среди племен, где он тогда заблудился, нож никто не поднял, а этого — дома, дикари доморощенные… Сталь денно и нощно выплавляет завод, — разве ж на финские ножи? Пять ран ножевых, одна из них в миллиметре от сердца, жизнь парню врачи еле спасли. Была хирургам работа, могла бы она оказаться тщетной, да молодой организм помог, а еще участие людское…
Иногда допоздна засиживаются у калитки Баглаи. Изменился за два года Иван, другим вернулся, Верунька чувствует это. Особенно когда рассказывает ей о том загадочном, белоснежном Тадж-Махале, который в одном месте украшен черным камнем, и тот камень поет. Не каждый услышит это диво, но если вслушаться хорошенько — и в самом деле чуть слышно поет: так удивительно поставлен тот камень умелыми индийскими мастерами. Поныне их тайна не разгадана: почему же ой поет? И уже оба вслушиваются невольно и в свой собор, который перед ними возвышается на майдане, тает верхами в сумраках неба, не запоет ли он тоже — тихо, отдаленно?
Молчит собор.
Не видно облупленности, ржавчины на куполах — ночь скрадывает травмы времени.
Вокруг бушуют страсти, ломаются копья в беспрерывных баталиях строителей с браконьерами, а он стоит, думает свою извечную думу. О чем она? Многие и многие события жизни проходили тут перед ним, как перед свидетелем и перед судьей. Еще недавно, кажется, скрипели мимо него в воловьей упряжке арбы со снопами, клокотала революция на этом майдане соборном, били в набат колокола, звали на сходки, на пожары, то радостно, то тревожно будили предместье, колотя пудовыми языками свою литую, с примесью серебра медь… С тоской и болью в последний раз смотрели на свой собор полные отчаянья глаза девушек-полонянок, когда их тысячами гнали из этих предместий по Широкой, к невольничьим эшелонам, на немецкую каторгу. Рыдания слышал он, и крики надежды, и железные грохоты войны, и еще более страшную ее тишину… Теперь велосипедисты ночных смен неслышно обтекают его ежедневно и еженощно.
Все он видит и видел все. Ярмарки бурлили вокруг него, смушковыми серебристыми шапками красовались, бурунами жизни вскипали, буйно смеялись пунцовым, со звоном проносясь лихими санями в затейливой резьбе степных мастеров. Все он видел и видит все. И так ли уж бесследно все это могло исчезнуть? Или сохраняет он в себе отголоски жизни неумирающей, мелькание пик запорожских, разноголосье ярмарочного люда, шутки цыганские, распри прасолов, ржание коней продано-оскорбленных, будоражащий смех шинкаров счастливых, ночные шепоты влюбленных… Полон, полон всего! Окутанный сумраком ночи звезд достигает шеломами своих глав крутолобых… А сталь в печах клокочет, заводские ночи не ведают сна, и когда плавку дают, шлак за Днепром выливают, все небо тогда наполняется половодьем зарева столь мощного, что верхушки садов высвечиваются чеканно, — можно различить каждый листочек. В такую пору облитый светом заводов вдруг выступает из темноты ночи собор. И пока багрянится, дышит небо надо всем Приднепровьем, стоит он среди заводского поселка, весь светлый, парусно-полный и чистый, как в те давние времена, когда впервые тут возник, вычаровался из души своих мудрых и сильных мастеров.