14
Наша попытка возродить греческий хор и античные трагические танцы была, конечно, очень ценна, но совершенно неосуществима. То, что я, после материального успеха в Берлине и Будапеште, не пожелала поехать в кругосветное турне и истратила заработанные деньги на то, чтобы воздвигнуть греческий храм и воскресить греческий хор, кажется мне теперь странным явлением.
Приехав в Вену, я показала изумленной австрийской публике хор «Взывающих» Эсхила, исполненный на сцене нашими греческими мальчиками в то время как я танцевала. У Даная было пятьдесят дочерей; моей тонкой фигурой было трудно изобразить чувства пятидесяти дев, но я делала все, что могла, чувствуя множество в единстве.
Вена находилась лишь на расстоянии четырех часов езды от Будапешта, но поразительно, что год, проведенный близ Парфенона, меня совершенно отдалил от Будапешта, и я даже не удивлялась, что Ромео ни разу не потрудился проделать четырехчасовой путь и навестить меня, не считая, что он обязан это сделать. Вся моя энергия уходила на греческий хор, и чувству не оставалось никакого места. Говоря правду, я ни разу и не вспомнила о Ромео. Наоборот, все мои интересы в те времена были направлены на вопросы из области разума и удачно объединились в дружбе с человеком, который был, прежде всего, человеком ума. Это был Герман Бар.
Несколько лет тому назад он видел мои танцы в Вене, в Kunstlerhaus’e перед артистами, и теперь, когда я вернулась в этот город с хором греческих мальчиков, он проявил большой интерес к моему делу и писал в венской Neue Presse замечательные критические статьи. Герману Бару было тогда приблизительно тридцать лет, и он выделялся благородными очертаниями головы и роскошными каштановыми волосами и бородой. Хотя он часто приходил ко мне в гостиницу «Бристоль» после представления и засиживался до зари, хотя я часто вставала с места и танцевала строфу за строфой греческого хора, чтобы иллюстрировать свои слова, наши отношения оставались чуждыми сентиментальности и чувственности, чему скептики, пожалуй, поверят с трудом. Но со времени моих будапештских переживаний в моих чувствах произошла такая революция, что я искренне думала, что навсегда покончила с любовью и что в будущем буду исключительно отдаваться искусству. Все это кажется мне сегодня очень странным, принимая во внимание, что я своим телосложением сильно напоминала Венеру Милосскую. После грубого пробуждения мои чувства вновь заснули, и вся жизнь сосредоточилась в искусстве.
Мое выступление в венском Карловском театре прошло с значительным успехом. Публика, вначале принимавшая «Хор Взывающих» из десяти греческих мальчиков довольно холодно, к концу представления, когда я танцевала «Голубой Дунай», приходила в неистовство. После спектакля я выступила с речью, в которой указала, что моей целью является возрождение духа древнегреческой трагедии. «Мы должны вновь влить жизнь в красоты греческого хора», – сказала я, – но публика продолжала кричать: «Нет, нет... Танцуй!.. Танцуй „Голубой Дунай“! Танцуй еще!» – и аплодировала без конца.
Мы покинули Вену, снова нагруженные золотом, и приехали в Мюнхен. Появление моего греческого хора в Мюнхене наделало много шума в кругах профессуры и интеллигенции. Знаменитый профессор Фуртванглер прочел лекцию о греческих гимнах, музыка к которым была теперь подобрана византийским священником.
Сильно волновались студенты, на которых большое впечатлении произвели наши греческие мальчики. Только я, изображая пятьдесят Данаид, не была вполне довольна и часто после окончания представления произносила речь, в которой указывала, что в действительности вместо меня должны танцевать пятьдесят дев, что мне очень грустно мое одиночество, но терпение, Geduld: я скоро организую школу и превращусь в пятьдесят kleine Mдdchen.
В Берлине успех греческого хора был значительно меньший, и хотя из Мюнхена для поднятия настроения прибыл известный профессор Корнелиус, берлинцы, как венцы, кричали: «Танцуйте лучше „Голубой Дунай“ и оставьте греческий хор в покое».
Тем временем сами маленькие греческие мальчики испытали на себе влияние непривычной среды. Дирекция гостиницы постоянно жаловалась на их дурные манеры и несдержанность. Они вечно требовали черного хлеба, спелых оливок и сырого луку. Если этих яств не находилось, они приходили в ярость и начинали швырять в кельнеров бифштексами или бросаться на них с ножами. В конце концов их выкинули из нескольких первоклассных гостиниц и мне ничего не оставалось сделать, как расставить десять кроватей в гостиной моей собственной берлинской квартиры и поселить мальчиков у нас.
Считая их детьми, мы каждое утро торжественно наряжали их в древнегреческие одежды и сандалии и вели гулять в Тиргартен. Однажды Елизавета и я, выступая во главе нашей странной процессии, встретили императрицу верхом. Она была так возмущена и удивлена нашим видом, что на следующем перекрестке упала с лошади, так как добрая прусская лошадь, конечно, никогда не встречала ничего подобного и с испугу шарахнулась в сторону.
Эти очаровательные греческие дети оставались у нас только шесть месяцев. К этому времени мы сами стали замечать, что их божественные голоса начали фальшивить, приводя в изумление даже восторженную берлинскую публику. Я храбро продолжала изображать пятьдесят Данаид, взывающих перед алтарем Зевса, хотя задача эта была очень трудна, особенно когда мальчики сбивались с тона, а византийский профессор становился все рассеяннее и рассеяннее, точно оставил в Афинах свою любовь к византийской музыке. Он стал отсутствовать все чаще и продолжительнее. В довершение всего полицейские власти нам сообщили, что наши греческие юноши по ночам украдкой выпрыгивали из окна и как раз тогда, когда мы их считали благополучно спящими в постелях, пробирались в дешевые кафе и там встречались с самыми подозрительными представителями своей национальности, жившими в городе.
Со дня приезда в Берлин они утеряли наивное и чистое выражение детских лиц, которым они отличались во время вечерних концертов в театре Диониса, и выросли, по крайней мере, на полфута. Каждый вечер в театре «Хор Взывающих» все больше и больше смешивал тона и пел настолько плохо, что это уже нельзя было оправдать византийским происхождением. Наконец, после долгих совещаний, мы отвели весь греческий хор в большой магазин Вертгейма, купили каждому по паре хороших готовых брюк, посадили их в экипажи, привезли на вокзал и, вручив билет второго класса, отправили в Афины, сердечно пожелав счастливого пути. После их отъезда мы отложили в долгий ящик возрождение древнегреческой музыки и вернулись к изучению Христофора Глюка, «Ифигении и Орфея».
С самого начала я понимала танец как выражение хорового начала. Так же как я пыталась изобразить публике горе дочерей Даная, так и теперь я танцевала в «Ифигении» девушек, играющих в золотой мяч на бархатистом песке, а позже печальных греческих изгнанников в Тавриде. Я так пылко надеялась создать когда-нибудь целый хор из танцовщиков и танцовщиц, что уже видела его в своем воображении, и мне мерещились в золотом сиянии огней рампы белые гибкие тела моих товарищей; меня окружали поднятые головы, мускулистые руки, вибрирующие торсы и быстрые ноги. В конце «Ифигении» девушки Тавриды танцуют вакхический танец радости по случаю спасения Ореста. Мне казалось, что их руки хватаются за меня, что я вижу колыхание влекущих меня маленьких тел, в то время как хоровод двигался все быстрее и безумнее. Когда я наконец упала в порыве радостного забвения, я увидела, что они упали точно «вином при звуках флейты, опьянившись, стремясь к любви под сенью темных рощ».
Еженедельные приемы в нашем доме по улице Виктории стали центром артистических и литературных интересов. Тут велись ученые споры о танце как высшем виде искусства; ведь немцы относятся серьезно к каждому спору об искусстве и вкладывают в него всю свою душу. Мои танцы стали предметом бурных и пламенных пререканий. В газетах появлялись длиннейшие статьи, иногда приветствовавшие меня как вдохновительницу вновь открытой области искусства, иногда же выставляющие меня губительницей истинного классического танца, т. е. балета. По возвращении из театра, где публика принимала меня, точно в бреду, я до поздней ночи сидела в белой тунике со стаканом молока на столике подле меня над «Критикой чистого разума» Канта, где неизвестно каким образом черпала вдохновение для тех движений чистой красоты, которую искала.