После удачного сезона в Стокгольме, мы морем вернулись в Германию. На пароходе мне стало очень плохо, и я поняла, что мне следует на время прекратить гастроли. Сильная жажда одиночества томила меня, и я мечтала уйти подальше от любопытных человеческих взоров. В июне месяце после непродолжительного пребывания в школе меня вдруг сильно потянуло к морю. Сперва я отправилась в Гаагу, а оттуда в деревушку Нордвик на побережье Северного моря. Здесь я наняла маленькую белую виллу на дюнах, называвшуюся «Мария». Я была настолько наивна, что считала роды очень несложным явлением природы. Поселившись в этой вилле на расстоянии сотен миль от города, я стала пользоваться услугами деревенского врача и в своем неведении вполне им удовлетворялась, хотя он, кажется, привык иметь дело только с крестьянками.
От Нордвика до Кадвика, ближайшей деревни, было около трех километров. Жила я в полном одиночестве, ежедневно совершая прогулки в Кадвик и обратно. Меня всегда влекло к морю, а теперь прельщало одиночество в маленькой белой вилле Нордвика, уединенно стоявшей возле дюн, возвышавшихся среди очаровательной местности. В вилле «Мария» я провела июнь, июль и август. Все это время я вела усердную переписку с сестрой Елизаветой, на попечении которой оставила груневальдскую школу. В июле я записывала в свой дневник составленные мною правила преподавания в школе и выработала серию из пятисот упражнений, в которых ученики переходили от простейших движений к самым сложным и которые являлись настоящей сущностью танца.
Крэг нервничал, приезжал и снова уезжал, но теперь уже я не оставалась совершенно одинока. Дитя все больше и больше давало о себе знать. Странно было видеть, как мое чудное мраморное тело теряло упругость, расширялось и деформировалось. Чем утонченнее нервы, чем чувствительнее мозг, тем сильнее страдание – такова жуткая месть природы. Бессонные ночи, долгие часы, полные страдания и в то же время радости, проводила я, когда, например, ежедневно ходила по пустынному песчаному берегу между Нордвиком и Кадвиком, глядя на море, вздымающееся огромными волнами, с одной стороны и на высокие дюны – с другой. На этом побережье почти всегда дуют ветры, иногда нежный, приятный ветерок, а иногда ветер настолько сильный, что трудно было идти. Порой бушевала свирепая буря, и тогда виллу «Мария» раскачивало всю ночь, точно корабль в открытом море. Я избегала общества. Люди говорили такие пошлости и так мало считались со священным состоянием беременности. Однажды я увидела женщину, носящую в чреве ребенка, которая одиноко шла по улице. Прохожие не глядели на нее с благоговением, а насмешливо улыбались друг другу, словно это была не женщина, несущая в себе зарождающуюся жизнь, а что-то, возбуждающее шутки и смех.
Мои двери закрылись перед всеми посетителями, кроме одного доброго, верного друга, приезжавшего из Гааги на велосипеде, привозившего книги и журналы и развлекавшего меня беседами о современном искусстве, музыке и литературе. В те времена он был женат на знаменитой поэтессе и часто говорил о ней с нежностью и обожанием. Человек аккуратный, он приезжал в определенные дни, и даже буря не могла его задержать. Если не считать его, я проводила дни в обществе моря, дюн и ребенка, которому, казалось, уже не терпелось появиться на свет Божий.
Во время прогулок у моря я иногда чувствовала прилив сил и смелости и думала, что существо это будет моим и только моим, но в другие дни, когда небо хмурилось, а волны холодного Северного моря сердито шумели, настроение мое падало, и мне казалось, что я несчастное животное, попавшее в глубокую западню. И я металась в неодолимом желании бежать, бежать как можно скорей. Бежать куда? Может быть, в мрачные волны. Я боролась с таким настроением, пересиливала себя, но оно обыкновенно на меня находило неожиданно и его трудно было избежать. Мне чудилось также, что большинство людей от меня отдаляется. Мать была на расстоянии тысяч миль, и даже Крэг стал каким-то чужим, всецело погруженным в искусство, тогда как я все меньше и меньше о нем думала и была целиком захвачена тем страшным, чудовищным творчеством, той с ума сводящей, радостной и болезненной тайной, которая выпала на мою долю.
Часы тянулись долго и мучительно. Еще медленнее проходили дни, недели, месяцы... Переходя от надежды к отчаянию и от отчаяния к надежде, я часто вспоминала свое детство, юность, странствия по чужим краям, открытия, сделанные в области искусства, и все прошлое представлялось мне далеким туманным прологом, прологом к таинству рождения ребенка, т. е. к тому, что может быть у любой крестьянки! Таково было завершение всех моих честолюбивых замыслов!
Почему не было со мной моей дорогой матери? Только потому, что она была жертвой нелепого предрассудка о необходимости брака. Сама она побывала замужем, нашла эту жизнь невозможной и развелась. Что же заставляло ее желать для меня той же петли, в которой она так жестоко пострадала? Все мои мыслительные способности протестовали против брака. Я считала тогда и считаю до сих пор, что брак является бессмысленным и рабским установлением, неизбежно ведущим к разводам и возмутительно грубым судебным разбирательствам, в особенности у артистов. Если кто-либо сомневается в справедливости моих слов, пусть займется статистикой разводов в артистической среде и скандальных процессов за последние десять лет в Америке. Но в то же время милая публика обожает своих артистов и, по всей вероятности, не могла бы без них существовать.
В августе ко мне приехала в качестве сестры милосердия женщина, впоследствии ставшая моим большим другом, Мария Кист. Я не встречала более терпеливой, милой и доброй женщины, и она была мне большой поддержкой. Сознаюсь, что как раз тогда меня стали мучить всевозможные страхи. Напрасно твердила я себе, что дети бывают у каждой женщины: у бабушки их было восемь, у матери четверо. Все это жизнь и т. д. И все же я продолжала бояться. Чего? Не смерти, конечно, и даже не страдания, а просто чего-то неопределенного.
Так прошел август и наступил сентябрь. Мне стало очень тяжело переносить свое состояние. Часто я думала о своих танцах, и тогда меня охватывала отчаянная тоска по искусству. Но тут я чувствовала три сильных толчка и движение внутри себя. Я начинала улыбаться и думать, что искусство в сущности лишь слабое отражение радости и чудес жизни. Я с удивлением наблюдала за своим распухавшим телом. Маленькие твердые груди увеличились, обвисли и сделались мягкими; быстрые ноги двигались медленнее, щиколотки опухли, в бедрах чувствовалась боль. Куда девались мои чудесные, юные формы Наяды? Где были мои мечты? Слава? Часто, помимо воли, я чувствовала себя глубоко несчастной и побежденной в борьбе с гигантом – жизнью. Но стоило вспомнить будущего ребенка, и печальные мысли исчезали. О, жестокие часы ночного ожидания и беспомощности, когда лежать на левом боку нельзя, потому что замирает сердце, на правом лежать неудобно, и кое-как лежишь на спине, страдая от движений ребенка и пытаясь его успокоить руками, прижатыми к животу! Жестокие часы сладостного ожидания, бесчисленные ночи все проходили таким образом. Какой ценой платим мы за славу материнства!
Однажды днем за чаем я почувствовала сильный удар в середину спины, а затем страшную боль, точно в хребет мне всадили бурав и пытались переломить кости. С этой минуты началась пытка, словно я, несчастная жертва, попала в руки могучих и бессердечных палачей. Едва я приходила в себя, как начинались новые схватки. Испанской инквизиции далеко до этих мучений, и женщина, родившая ребенка, может ее не бояться. По сравнению с родовыми болями инквизиция была, вероятно, лишь невинной забавой. Страшная, невидимая, жестокая, бессердечная и незнающая ни минуты отдыха сила крепко захватила меня в свои руки, разрывая мне тело и разламывая кости в непрерывных спазмах. Говорят, что это страдание скоро забывается. Я могу на это только ответить, что стоит мне закрыть глаза, и я снова слышу мои тогдашние стоны и крики. Неслыханное, чудовищное варварство все еще заставлять женщину переносить такие страшные пытки. Этому надо помочь, это надо прекратить. Просто глупо, что современная наука не знает безболезненных родов как непреложной истины. Это так же непростительно, как операция аппендицита без наркоза. Глупость это или святое терпение, что женщины до сих пор безропотно переносят такое возмутительное терзание?