Я была так взволнована, что по дороге в театр почти не могла говорить. Очень искусно я удержала ее от намерения ворваться через боковую дверь прямо за кулисы, потребовала, чтобы открыли главный вход и ввела ее в ложу. Нам пришлось долго ждать. Я очень мучилась, а Дузе повторяла: «Будет ли мое окно такое, каким я его вижу? Когда же я наконец увижу сцену?»

Я поглаживала ее руку и приговаривала: «Скоро, скоро увидите. Немножко терпения». Но я дрожала от страха при мысли о маленьком окне, принявшем гигантские размеры.

Изредка слышался голос выведенного из себя Крэга, иногда пытавшегося говорить по-итальянски, а иногда просто кричавшего: «Черт побери! Почему не ставите вы это сюда? Почему не делаете то, что я говорю?» После чего вновь водворялась тишина.

В конце концов после томительного ожидания, во время которого гнев Элеоноры вот-вот готовился вспыхнуть, медленно поднялся занавес.

О, как описать то, что предстало перед нашими удивленными и восторженными взорами? Я говорила об египетском храме? Но никогда ни египетский храм, ни готический собор, ни дворец в Афинах не был так прекрасен. Я еще не видела такой красоты. Через огромные пространства, через небесную гармонию, через поднимающиеся линии и колоссальные высоты душа стремилась к свету, лившемуся в громадное окно, в которое была видна не аллея, а целая вселенная. В этом голубом свете заключались все мысли, все думы, вся земная печаль человека. За окном же сиял весь восторг, вся радость, все чудо его фантазии. Была ли это комната в «Росмерсгольме»? Не знаю, что подумал бы Ибсен, но, вероятно, он, как и мы, был бы целиком захвачен и молчал.

Рука Элеоноры схватила мою. Потом крепко меня обняла, и я увидела, как слезы потекли по ее прекрасному лицу. Некоторое время мы молча сидели, прижавшись друг к другу, – Элеонора от восторга и радости за искусство, я же от того, что мои предчувствия не оправдались и что она довольна. Долго оставались мы так. Затем она взяла меня за руку и большими шагами двинулась по коридору к сцене, таща меня за собой. Она остановилась на сцене и своим голосом, голосом Дузе, воскликнула: «Гордон Крэг! Идите сюда!»

Застенчиво, как мальчик, Крэг появился из боковой кулисы. Дузе его обняла, и поток лестных итальянских слов полился с ее уст, точно вода из фонтана, с такой быстротой, что я не успевала их переводить Крэгу. Крэг не плакал от умиления, подобно нам, но долгое время молчал, что у него было признаком большого потрясения.

Можно себе представить мою радость. Я была тогда молода и неопытна и считала, что в минуты большого восторга людские слова не бросаются на ветер. Я рисовала себе Элеонору Дузе отдающей свой талант в распоряжение искусства моего великого Крэга. Я рисовала себе будущее как сплошной триумф Крэга, как сплошное величие театрального искусства. Я не приняла, увы, во внимание непрочности человеческого восторга, в особенности же восторга женщины. А Элеонора, при всей своей гениальности, была только женщиной, что и доказала впоследствии.

На премьере «Росмерсгольма» огромная, выжидающая толпа наполнила театр Флоренции. Когда взвился занавес, по залу пронесся единый вздох восторга. Другого результата нельзя было и ожидать. Флорентийские знатоки искусства до сих пор помнят это единственное представление «Росмерсгольма».

Инстинкт подсказал Дузе надеть белое платье с большими широкими ниспадавшими рукавами. Когда она вышла на сцену, она меньше походила на Ребекку Вест, чем на Сибиллу Дельфийскую. Со свойственным ей никогда не ошибавшимся талантом она приспособилась к грандиозным линиям и снопам света, которые ее озаряли.

Когда немного улеглось возбуждение, вызванное спектаклем, я как-то утром зашла в банк и увидела, что мой текущий счет совершенно исчерпан. Появление ребенка, нужды груневальдской школы, наше путешествие во Флоренцию окончательно истощили мои средства. Было необходимо придумать средство пополнить денежные запасы, и тут, очень кстати, пришло известие от петербургского импресарио, который спрашивал, могу ли я снова танцевать, и предлагал турне по России.

Я покинула Флоренцию, оставив ребенка на попечении Марии Кист, а Крэга на попечении Элеоноры, а сама села в экспресс, идущий в Петербург, через Швейцарию и Берлин. Вы можете себе представить, насколько эта поездка была грустна. Первое расставание с ребенком, а также разлука с Крэгом и Дузе были очень тягостны. Здоровье мое было ненадежно, ребенок не был еще отнят от груди, и молоко поэтому приходилось выкачивать при помощи маленького прибора, что было просто жутко и вызвало у меня немало слез.

Поезд мчался все дальше и дальше на север, пока я снова не очутилась в стране снежных равнин и лесов, которые теперь на меня производили еще более удручающее впечатление. Кроме того, все последнее время я была слишком поглощена Дузе и Крэгом, чтобы думать о собственном искусстве, и абсолютно не была подготовлена к испытаниям турне. Тем не менее добрая русская публика приняла меня со своим обычным восторгом и смотрела сквозь пальцы на недочеты, встречавшиеся в спектаклях. Помню, что часто во время танцев молоко начинало вытекать из грудей и сбегать по тунике, причиняя мне сильное смущение. Как трудно женщине иметь профессию!

Это турне по России оставило во мне мало воспоминаний. Излишне говорить, что сердце мое стремилось во Флоренцию, и поэтому я постаралась сократить насколько возможно поездку и приняла приглашение гастролировать в Голландии, чтобы быть ближе к школе и к тем, кого я жаждала увидеть.

В первую ночь своего появления на сцене в Амстердаме я почувствовала странное недомогание. Кажется, оно было в связи с молоком, нечто вроде молочной лихорадки. После спектакля я упала на сцене, и в гостиницу меня пришлось отнести на руках. Там я лежала целые недели в полной темноте, обложенная мешками со льдом. Доктор назвал это невритом, болезнью, против которой еще не найдено средство. Долгие дни я не могла ничего есть и только поддерживала свои силы небольшими порциями молока с опиумом, мучимая бредом, пока не впадала в бессознательное состояние.

Крэг прискакал из Флоренции и был воплощением преданности. Он провел со мной три или четыре недели, помогая за мной ухаживать, пока однажды не получил телеграмму от Элеоноры: «Выступаю в „Росмерсгольме“ в Ницце. Сцена неудовлетворительна. Приезжайте немедленно».

Когда он уехал в Ниццу, я уже начинала поправляться, но едва я увидела телеграмму, как меня охватило страшное предчувствие того, что случится, если меня не будет, чтобы переводить и сглаживать все шероховатости.

В одно прекрасное утро Крэг приехал в старое казино Ниццы и узнал, что без ведома Дузе его декорации разрезаны и приспособлены к новой сцене. Естественно, что когда он увидел свое художественное творение, свое детище, образцовое произведение искусства, над которым он так трудился, в изувеченном виде, уничтоженным на его глазах, с ним случился один из тех бешеных припадков ярости, которым он иногда бывал подвержен, и он, что уже было значительно хуже, обратился к Элеоноре, стоявшей тут же на сцене, со следующими словами:

– Что вы наделали? Вы погубили мою работу! Вы уничтожили мое творчество, вы, от которой я ожидал так много!

Он говорил в таком духе до тех пор, пока Дузе, не привыкшая выслушивать подобные речи, не потеряла самообладания. Позже она мне говорила, что в жизни своей не видела такого человека и что с ней еще никогда так не разговаривали. «Свыше шести футов ростом, он производил страшное впечатление и, скрестив руки по британскому обычаю, говорил невозможные вещи. Со мной так не обращаются и, понятно, я не могла этого выдержать. Я указала на дверь и заявила: „Я не хочу вас больше видеть. Уходите!“»

Так кончились планы Дузе посвятить жизнь служению искусству Крэга.

* * *

Я приехала в Ниццу настолько ослабевшая, что меня вынесли из поезда на руках. Был первый вечер карнавала, и по дороге в гостиницу на мою открытую коляску напала группа Пьеро в самых разнообразных масках. Гримасы их казались мне пляской смерти перед приближающимся концом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: