– Давай самовар, – решил Кольцов.

Оставшись один, он стал рассматривать книги. Книги все больше были не русские, много стихов. «Экая ученость! – почтительно отметил Кольцов. – Ведь вот и видишь – стихи, а поди, прочитай!»

Иван принес самовар.

– Пейте, – пригласил Кольцова и, взяв со стола трубку, принялся набивать ее табаком.

– Ты что же баринов табак куришь? – усмехнулся Кольцов.

– Это пустяк, без значения, – раскуривая трубку, заважничал Иван. – У нас барин такой, что тут не то трубку, а все можно… Да вы не теряйтесь, что ж сахару мало кладете? У нас это запросто… без значения! – снова ввернул он, видимо, полюбившееся ему словцо. – У нас, почитай, что ни вечер – все народ, все книжки читают…

– Это хорошо, что читают, – похвалил Кольцов.

– Да оно, конечно, неплохо, да только непонятно как-то: слушаешь, слушаешь, пока носом не заклюешь, плюнешь да и на лежанку. А что ж кренделька-то?

Иван подвинул корзинку с кренделями.

– Ешьте, ничего… У нас пища – пустяк, без значения: доходы позволяют.

– Что же, неужто так все непонятное и читают? – спросил Кольцов.

– Ну, нет, зачем все… Вон вчерась какой-то новый приходил, ну тот вре́зал! Так господ костерил, так костерил! – заслушались. И все, слышь ты, в лицах, просто – ах! – Иван оглянулся на дверь. – Его быдто чуть в Сибирь не усватали, ей-богу! Да вот жалко не до конца прочитал. Нонче, сказывали, будет дочитывать. Вы послушайте.

– Да кто же сочинитель-то? – полюбопытствовал Кольцов.

– А кто его знает… Так из себя невидный, мундиришко старенький, поди, с толкучего. Но расшумелся – у-у, куды там!

7

Станкевича вызывал ректор и спрашивал, почему он не посещает лекций риторики. Риторику читал профессор Победоносцев. Его лекции были неинтересны, в аудитории сидели одни казеннокоштные студенты и только потому, что им было некуда деться.

Станкевич объяснил ректору, что на лекциях Победоносцева скучно, профессор читает им то, что известно из учебников.

– Которые вы штудируете в тайных собраниях при свете зеленых ламп? – иронически спросил ректор.

– Почему же тайных? – вспыхнул Станкевич. – Я не понимаю ваших намеков.

Во все время этого разговора Красов, держа руку на эфесе шпаги, стоял возле двери ректорского кабинета, готовый в любую минуту кинуться на защиту своего друга. Наконец Станкевич вышел, и хотя неприятный разговор и взволновал его и щеки его горели, но Васютка в своей воинственной позе был так забавен, что Станкевич рассмеялся и до самого дома подтрунивал над его дон-кихотской выходкой.

– Вот, любезный Алексей Васильич, – заключил он рассказ о своих похождениях, – вот так мы и живем… Ну, а вы что?

– Моя жизнь хуже дороги проселочной, – пошутил Кольцов. – Где пень, где яма, а где и грязи не оберешься… Тут я без вас книжки поглядел – вот ученость, вот жизнь! И не завистлив, а, прямо сказать, завидки берут.

– Батюшки! – спохватился Станкевич. – Главное-то я и забыл: тетрадки ваши, те, что вы у меня летом в Удеревке оставили, мы отдельной книжкой печатать затеваем.

– Книжкой?! – оторопел Кольцов. – Так ведь я думаю, тут денег пропасть надобно…

– Ну, уж это не ваша печаль – будут деньги! – весело объявил Станкевич.

8

Вечером пришел франтоватый юноша из купцов – Боткин – и тот самый студент в ветхом мундире, о котором Кольцову рассказывал Иван. Кольцов спросил у Станкевича – кто этот студент.

– Это Белинский, – ответил Станкевич. – Его за драму чуть из университета не выгнали.

– А что, нешто студентам нельзя сочинять драмы? – простодушно удивился Кольцов.

– Нет, почему же. Но это такая… в ней полно пороху! Да вы сейчас сами услышите.

Зажгли свечи, и Белинский стал дочитывать свою драму. На бледном, худощавом лице его мелькали отсветы от неровно горящих свечей. Плоские прямые волосы непокорно, по-мальчишески топорщились на темени, а одна прядка все опускалась на лоб, и Белинский то и дело откидывал ее рукой.

Кольцов уселся возле двери и разглядывал слушателей. Станкевич, обняв Красова, расположился на диване. Боткин, повалившись в глубокое кресло, вертелся и так и этак, все не мог устроиться. Ступая на цыпочках, вошел Иван и облокотился на спинку стула.

Действие драмы становилось все напряженнее. Умер благодетель, и герой стал крепостным человеком тупых и злобных господ. Его возлюбленную насильно выдали замуж, и он должен был прислуживать за столом на ее свадьбе.

– «О! Сколько в таком случае роковых ударов! – читал Белинский. – Сколько смертей в одно и то же время!.. Быть рабом, лишиться предмета, которым дышал, с которым связан узами самыми крепкими… и после всего этого еще жить!.. Нет! Нет, тогда все мои способности, все мысли, все намерения сольются в одно слово, которое будет первым и последним, – и это слово есть – смерть!!!»

Белинский швырнул тетрадь и, неловким движением опрокинув стул, вскочил. Это место драмы он, видно, знал на память. Никто не услышал стук упавшего стула. Сжав кулаки, Белинский кидал проклятья невидимому врагу. Кольцов искоса глянул на слушателей. Станкевич из-под ладони всматривался в чтеца; Красов, словно задыхаясь, теребил ворот вышитой рубахи; презрительно-добродушная улыбка на лице Боткина сменилась выражением сосредоточенности и внимания. «Ага, – удовлетворенно подумал Кольцов, – бросил, франт, вертеться-то!»

Внезапно голос Белинского оборвался. Подбородок его вздрогнул, он отвернулся и замолчал.

– Отдохните немного… – Станкевич подал ему стакан воды.

Белинский расстегнул крючки тугого высокого воротника.

– Спасибо, – тихо сказал он. – Ничего… это сейчас пройдет.

9

Чтение длилось за полночь.

Кольцов, забыв обо всем, слушал, не отрывая глаз от Белинского. Каким близким казался ему этот человек, так дерзко и беспощадно громивший проклятое рабство! Какой собственной болью отозвалась в сердце Кольцова страшная судьба героя!

Наконец Белинский захлопнул тетрадь и, крепко сжав тонкие губы, сердито и как бы вызывающе, долгим взглядом обвел присмиревших слушателей.

Для такого знатока и ценителя поэтического мастерства, как Станкевич, были очевидны литературные погрешности драмы. Длинные, написанные с бесконечными «О!» монологи героя резали ухо и раздражали излишней витиеватостью. Однако новизна и смелость замысла, смелость, еще неслыханная со времен пушкинской «Вольности», сводили на нет словесную неуклюжесть. Люди – живые, измученные рабством люди – врывались в тихий мир уютной мансарды и наполняли ее тревогой и ужасом.

– Страшно! – прошептал Красов. – Боже, как страшно…

– Верно, Вася, страшно, – согласился Станкевич. – Знаете, Белинский, вы написали чертовски смелую вещь!

– Знаю, – насмешливо кивнул Белинский. – Мне об этом еще сам цензор профессор Цветаев говорил.

– Да нет, я серьезно. В вашей драме пропасть поэзии… Подожди, Боткин! – досадливо отмахнулся Станкевич, заметив, что губы Боткина складываются в ироническую улыбку. – Поэзия не в том смысле, как мы с тобой привыкли понимать. Тут поэзия… – Станкевич прищурился и посмотрел вверх. – Тут поэзия борьбы, битвы! Ну, что же, она захватывает. Стыдно признаться, друзья, но я раньше почти не думал об этой мерзкой стороне жизни… Спасибо вам, Белинский!

Щеки Белинского покрылись буроватым румянцем. Он заложил руки за спину и быстрыми большими шагами несколько раз прошелся по комнате.

– Послушайте, Белинский, – небрежно сказал Боткин. – Все так, я, пожалуй, согласен. Но не резко ли? Грубо даже, кажется…

Белинский закусил губу и пожал плечами.

Кольцов кашлянул в руку.

– Нет-с, – тихо сказал он, – не грубо… Здесь не в грубости дело. Ах, господа! Как же можно терпеть, чтобы человека как скотину продавали! Это уничтожить надо. Я вот ведь только сказать не умею, но столько насмотреться пришлось мне на дикость эту! А вы говорите – грубо…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: