Я боюсь только одного слова - "было", но оно преследует меня, преследует потому, что всё - ...было. Уже. Уже в прошлом. Навсегда. Как всегда. Да?
Да. Соврал - думал, сегодня слёз не будет - нет - ...были. И ещё будут - единственное, что будет.
Какая-то постмодернистская гадость соблазнила меня сегодня - ни слова о тебе - про тебя - тебе.
Я все ещё надеюсь на прозрачное чудо. Как много слов "ещё". Разумеется, напрасно. Всё напрасно.
Нет, не стал бы я называть любовь этим дурацким "фурро".
Назвал бы иначе - "напрасно".
Всё уже в прошлом. В туманном, постоянно меняющемся прошлом, вожделенном и недоступном. Слова изчезают, как и не было их вовсе. Будто не произносил я их, будто не слышал их.
Сейчас меня пробуждает желание узнать, почему моя память вобрала в себя образы двух девочек, помнить которых буду вечно, в то время, когда они были в чёрном. Каждый раз, потеряв обеих, слыша их имена, я вспоминаю их тем стандартом памяти, который является предусмотренным в подобных случаях. Тем, что подается в ощущения воспоминаний по умолчанию. Я говорю про ни с чем не связанный вызов их образов, не отягощенный ни чем-то присущим им, ни чем-то присутствующим. Образ-эталон. Есть два способа представить человека: воспроизвести в сознании какую-то замкнутую сцену, тем самым представив его неразрывным с реальностью, и есть способ представить человека абстрактно, представить его образ, представить его освобожденным от всех условностей представить (парадокс) его полный условности образ. Образ - эталон. Обе они - в чёрном. Если бы когда-то имела место быть случайность хоть в чём-то, связанном со мной, я бы мог кивнуть головой и отослать себя к этому прецеденту случайности, но ни одна случайность не проникала в мою жизнь, поэтому я отказывался верить в возможность её ненамеренного присутствия. Мари в моей памяти - в мягком чёрном, вместительно-чёрном, трогательно-чёрном, в чёрном, с несанкционированным вмешательством цвета грани жёлтого и зелёного, также любящих в себе дрожащее чёрное, такое же, примесью которого они сами и пытались стать. Узнать бы, почему именно это, не отличимое при другом его наполняющем, плотным осадком сползло ко дну в бутылке перебродившего вина памяти (думаю, бургундское, в крайнем случае бордо). Может быть, это что-то и означает, но я не смог найти никого, кроме Регги и Мари, одетого в чёрное в моей памяти, и только две девочки остались во мне в чёрном, они будто скорбят по мне, а я - по одной из них. При произнесении имени Мари во мне возникает волна грусти, которая проноситься вокруг сердца и возвращается обратно, а отравленная взволнованность возрастает до предела и исчезает, оставляя боль пустоты. Мари я запомнил такой, какой она осталась на фотографии, висящей у меня в кабинете: перелив волос, прочувствованный взгляд - фотография украла у меня живость моих представлений Мари, взамен оставив мне единственный чёткий кусочек огромного полотна, написанного моей памятью. У этого снимка есть ещё одна, по-моему, очень значимая (не значительная, а именно значимая) особенность: на этой фотографии Мари ежесекундно ускользает от моего любящего её взгляда.
Разные реальности, разные сущности, разные мысли возникают в неведомом, чтобы неведомым образом бесплотно соединиться в конечном теле послушного текста, не только в нём - многое, терпеливо многое, напоминающее о Мари, годами преследовало меня, не отставая, заставляя меня вздрагивать в непонятной надежде, в ассоциациях, навязанных мне роковым стечением солнца и дождя (старая, ничего не говорящая реминисценция). Это не пафос действительно совпадало - я даже думаю о патологической, врождёной обречённости. Роковое соединяло во мне то, что не должно соединяться. Оно (абстракция - слабость) возникло задолго до моего бессмысленного (это к тому вопросу о смысле) появления на свет, и исчезнет оно через много лет после моего исчезновения, но оно, это загадочное вещество таинственных имён, соединилось в моей жизни, и это было так.
32.
Регги постоянно пыталась незаметно, как она думала, узнать обо мне больше, чем я говорил ей. Она всегда и непреклонно хотела узнать от меня всего две вещи, два имени - моё и той, по которой я плакал тогда. Конечно, она не спрашивала этого напрямую, а я не спрашивал, почему именно это хотела она знать. Она хотела знать, а я хотел знать, почему она хочет знать. Положим, желание обладать на губах моим именем было для неё необходимым, но почему она хотела знать имя Мари, я догадаться не мог. Она не узнала имен, ни моего, ни её - первое было слишком грязно, второе было слишком наоборот.
Мне не было трудным соблюдать осторожность с ней, к этому я уже очень давно привык - не давать никому определить, кто я. В разное время и от разных людей я слышал любопытные мои дефиниции, порой абсолютно противоположные по значению, порой удивляющие, но всегда - ошибочные. Регги дала мне наиболее приемлемое с точки зрения приближённости к дозволяемому определение - сумасшедший, и приемлимостью этого было совсем не слово (не одну сотню раз меня называли так), а в том, что она говорила это без насмешки, лишь определяя меня.
Я намеренно прячу обстоятельства всего, так доверчиво описанного здесь, в нишах оборотных сторон этих строк. Всё слишком свято для меня, чтобы говорить об этом. Изредка, в набожной застенчивости я позволяю себе нежнейший намёк на реальность, и иногда всего в двух словах, расположенных и предрасположенных, мной скрыты подробности, говорить прямо о которых я себе запрещаю. Любовь не нуждается в детальности. Любовь - единственное, что не требует объяснений. Объяснений требуют только от неё.
Любовь, как я полагаю, исключительно одностороннее чувство. Взаимной любви не бывает. Взаимная любовь - любовь взаймы. Не верю я тому, что два человека могут любить разделённой любовью. По крайней мере, я не видел такого и точно знаю, что никогда не увижу. Женщина неравнодушна (выделяю: именно "неравнодушна" и никак более) к мужчине только из-за того, что тот неравнодушен к ней, а мужчина обожает себя по причине его же неравнодушия к женщине, потому что он испытывает весьма сомнительные для меня чувства к ней.