33.

Регги часто заставляла меня помещать наши тела в разбухший от сознательности город. Мы просиживали часы в глупых и одиноких парках, вышагивали километры набережных, делали тут же забываемые глупости в сомнительно теплые, обязательно заканчивающиеся тайными её или моими слезами ночи. Я пытаюсь сейчас отыскать в моей жизни точку, в которой пересекаются Мари и Регги. Нашёл. У них было только одно общее - обе они живут (и будут жить) в двоящейся реальности - в моих мыслях. Опять мистическое подтверждает своё существование - с недавнего времени в моей голове пульсируют новые замеченные мной совпадения: Регги вела меня туда, где много-много лет назад я был вместе с Мари. Всё совпадало - до мельчайших подробностей, до интонаций, слов, радостных всхлипов. Всё исходит из небытия и сходится в одном. Такие нераскрытые совпадения начинались где-то в начале моей судьбы. Совпадало всё: имена, числа; совпадало то, что не могло совпасть, то, чему совпадать было запрещено.

Связь времён выбитым кружевом проявлялась из небытия. Провидение вновь пыталось обмануть - будто вовсе и не изменилось ничего, будто я случайно попал в дни своей юности, промахнувшись на несколько часов, будто я оказался там, откуда час назад ушёл мой юный двойник. Целых два десятка бессознательных лет я избегал мест, где был когда-то, чтобы придти туда с девочкой, неосознанно намекающей мне на минувшее каждым словом. Так долго я обходил памятники моего прошлого стороной, чтобы не сорваться в кипящую реку воспоминаний, и без того неистовых, но все-таки пришлось посетить их. Я ходил по камням ушедшего счастья так, как ходят по кладбищу останавливаясь у каждой могилы того, что сбылось, того, что так легко могло бы сбыться, внимательно вглядываясь в них, вспоминая то, что похоронено здесь.

Во время наших глубоконочных прогулок, всё, окружавшее нас, пульсировало в такт Реггиной речи. Звезды, наблюдающие за мной бог весть сколько, спорили между собой о непристойном. Я и Регги были очень близкими в силу отсутствия любых предубеждений, в силу какой-то возникшей чувственности (как было в одних стихах, весьма символичных применительно к Регги, несколько изменённых мною, изменённых до очень грубого каламбура, спорного к тому же, я, всё же, такие не люблю - их легко понять, они отдаются сразу, эти каламбуры совсем не для меня: "I knew you since I knew you"), но это ещё сильнее обнаруживалось мной во время таких прогулок вдоль набережной. В этом было что-то очень милое, наивное, теплое - чистое, чего мне, с моей инфантильностью (кстати, я уверен, что у детей совсем нет тех качеств, наличие которых у взрослого позволяют назвать его инфантильным. В моём явлении - два существа, над которыми никто не будет смеяться всерьёз (изначально - великий любовник Аннах): ребёнок и развратник. К первому относятся умилительно-снисходительно, второго - ужасаются, первобытно уважают, второй внушает чувство презрительной таинственности и непонятности. Никто не смеётся над этими двумя существами в отдельности, вместе же - они тошно (точно) смешны. Первый приносит наивность в разврат, второй - разврат в наивность.) было нужно. Наши ночные прогулки - я был наравне с ней и разница наша в возрасте не играла никакой роли, также, как и всё остальное. Я пытался отрицать двадцать лет. Получалось.

Так случилось, что Регги стала единственным действительно существующим просветом, появившимся у меня впервые за двадцать лет. Нонсенс этого заключался в том, что она представлялась мне неким внутренним грехом, причиной греха, соблазнением к нему. Реггино имя было единственным истинным словом в эпилоге моей жизни, бездарном, словно его кто-то бесталанный написал в довершение незаконченного, оборванного романа неожиданно умершего гения. Исключение: эпилог больше самой книги. Я оставался верным ушедшей, но эта вторая скорбь по исчезнувшему времени, не сравнимая, конечно, с первой, стала с недавних пор донимать меня, правда, не так часто, как я ожидал. Я жалею, что нет теперь Регги рядом со мной. В Регги не было ничего судьбоносного, но Регги тоже исчезла, и это заставляет с нестерпимым сожалением вспоминать её. Эфемерность подтвердила себя.

Город дышал грудной клеткой, очертания рёбер которой были созданы густотой неизвестных огней. Электрическая клетка расширялась, когда подобием вздоха расплывались в моих глазах полосы огней, и сужалась, когда было наоборот. Было единственное различие между грудью города и человеческой - внутри первой не было сердца, оно было рядом с ней - над ней, его спрятали - от меня. Моё - от меня.

Река, потерявшая ночью мутность своей воды, как когда-то девственность, неуверенно смешивала падающий на неё свет фонарей, витрин и фар. Развратный шёпот ночных каштанов, шум машин (всегда одинаковый) и обрывки разговоров прохожих (всегда разные) - всё объединялось в один огромный поток. Краски ночи перемешивались, одна становилось другой и наоборот. Красное становилось жёлтым (хитроумное построение колец намёков, таких же, как и на её пальцах, вряд ли когда-нибудь будет сломанным). Смазанные пятна то сливались вместе, образуя новое, неожиданное сочетание, то распадались, чтобы соединиться в единстве движения с другими. Постоянно менявшие размеры зрачки растягивали и ломали в мокроте глаз огни неизвестных и далёких фонарей, освещавших улицы, похожие на эту. Эти скромные проблески были огнями из другого мира - с обратной стороны купола неба, обтянутого тяжёлой неизвестной тканью. Я смотрел на людей, шедших навстречу нам, пытался представить, откуда они пришли, кто они, куда идут. Заглядывая в самые сокровенно-освещённые божественными переливами света окна, захватывая ничтожный кусок жизни, запертой в миллионах прямоугольных мирах, скудных и безынтересных, я, бродящий эстет, выброшенный за невидимые пределы бытия, созданного неосознанным сговором неизвестных мне, их, проходивших мимо, никогда не узнающих, свидетелями чего они случайно стали, испытывал моё сносное (очень) воображение. И не только прохожих примешивала ночь - частью моих ощущений в ней случалось быть и тем, кто когда-то был здесь, когда-то говорил что-то, когда-то умирал - все они, из разных времён, объединенные только случайной причастностью к этой старой улице, все они оказывались в одном, выдуманные и уверенные. Ночная зыбь реки, у которой вот уже много старательных лет её усердия не получается надоесть мне, воскрешала придуманно-ушедших по скромной просьбе моего воображения (нескромного), чья воля безропотно исполнялась парализованным им телом. Они были среди живых, где-то настоящих людей, и то, что они были невольно придуманы мною, никак не препятствовало их страданиям теми ночами. Их, впрочем, страдания не могут быть сравнены с моими, как не могут быть сравнёнными (и сравненными) никакие из мук - всегда одно страдание будет больше другого. А страдание моё - в таком настроении - единовременное, не причастное к страданию вечному, но все же зависящее от него. Маленькое моё безумие завершалось на самом пике экстаза, там, где вещи меняют свои цвета и формы, где меняется их настоящее, и, вопреки всему, меняется их прошлое. Я так оскорблённо оказывался рядом с Регги, выдворенный из треснувших грёз.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: