Потом была радость премьеры. Незабываемый для меня торжественный акт, акт признания сделанного, выстраданного нами. Изменилась и Лариса Ефимовна, она оказалась теперь для меня вдруг где-то высоко. Потерялась простота отношений. Мы все дальше уходили друг от друга, что было закономерно, но при этом и грустно. Я очень тяжело расставался со всем, что было связано с «Восхождением». Было огромное облегчение, что тяжесть ответственности за Рыбака ушла, но была и мучительная тоска по тому, что уже никогда не повторится, что было чем-то истинным, большим, что изначально казалось невозможным, но все-таки состоялось… Далее были встречи, премьеры, фестивали, где было радостно вновь увидеть друг друга, чтобы снова разойтись, и не было уже той ярости, той страсти, которые так недавно объединяли нас.
Я мало знал Ларису Ефимовну в «гражданской жизни». Мало было у нас откровенных минут простого человеческого общения. Поэтому всегда буду помнить один день на Рижском кинофестивале, когда еще не начиналась суета, когда еще не был дан старт и не загорелись страсти «кто кого». Был день, было кафе, маленькое, уютное рижское кафе, куда мы зашли с Ларисой Ефимовной отдохнуть после прогулки по городу. Уютно, спокойно… Я впервые увидел в Шепитько простую, немного уставшую, мудрую женщину. Этому человеку, этой женщине я мог поведать свое глубоко личное, свои беды, свои радости, простые, человеческие, и как я был благодарен ей, потому что был понят, сразу понят. Вот тогда, наверное, мы начали путь к нашей дружбе, которой, увы, так и не довелось состояться.
Затем она бросилась в фестивальную гонку, получила Главный приз, за рижским последовали и другие призы. А у меня опять пошла полоса неудач, неурядиц. Жизнь брала свое, крутила, швыряла. Лариса Ефимовна предлагала мне помочь в поисках театра, я отказался. Хотелось самому найти себя. Я не мог размениваться после работы в «Восхождении», начал искать свой собственный путь, которым сейчас и бреду, только бы знать — куда!..
Последний (боже мой, если бы знать, что это последний!) раз я увидел ее в коридоре «Мосфильма». Меня несло куда-то, на какую-то пробу, на какую-то съемку, не помню, а она жила уже другим, увлекшим ее, опять мучившим фильмом. Мы чуть ли не лбами столкнулись друг с другом. Как много хотелось сказать, но ничего не было сказано, и только ее слова: «Ну, так как, счастлив, счастлив?..» Да, далеко мы разбежались, но тогда я еще не знал, что она думает обо мне, что хочет вновь работать со мной. А я так мечтал о чем-то подобном, о чем-то сжигающем и большом, и старался в новых работах набрать как можно больше, чтобы отдать это, когда рядом вновь встанет Она. Я понимал, что в «Матёре», для меня этого нет, и написал об этом ей. И вот странное совпадение (таких совпадений, кстати, в том, что связано с Ларисой Шепитько, было много), и совпадение ли это, кто знает, но в тот момент, когда она читала мое письмо перед злосчастным выездом на съемку, она читала его вслух товарищам по работе, тем, с кем она уже шла в одной упряжке. Читала вслух — и прощала мой отказ. И в тот момент я видел тот удивительный сон, в котором мы стали настоящими друзьями…
Виктор Демин
Последний день творения
В воспоминаниях об этом человеке невольно подтягиваешься, будто выравниваешь шаг, подбираешь слова поторжественнее, помонументальнее. Должно быть, есть тому резон — не она ли сама перекрестила «Сотникова» в евангельское «Восхождение»?
Помню, зал Политехнического был переполнен. Стояли у входа, надеялись на лишний билетик. Висела большая афиша, и на ней — имена популярных актеров, крупнее было набрано: «Вечер, посвященный творчеству…» — и совсем крупно: «…Ларисы Шепитько». Все было как на сотнях других вечеров, кроме одного — не прошло и полугода с того страшного случая на утреннем шоссе. Боль была слишком свежа. И для тех, кто выступал, и для тех, кто слушал, вечер творчества неумолимо превращался в вечер памяти. Тишина стояла благоговейная, аплодисменты были редкими и суровыми. А когда Майя Булгакова заплакала у микрофона и долго-долго, закрывшись рукой, не могла говорить, аудитория ждала, угрюмо насупившись, сама, кажется, готовая разрыдаться.
Речь шла о художнике, а значит, о работе его, о днях общения на съемочной площадке или в тонателье. Лев Дуров рассказал, как затевалась «Матёра», о первых съемочных днях, что, к горю нашему, не имели продолжения. Для Майи Булгаковой «Крылья» были переломом в биографии актрисы — она вспомнила, что значила для нее эта встреча с молодой женщиной — режиссером, тогда еще без громкого имени, но уже с отвагой и с уверенностью в себе. Белла Ахмадулина, которая должна была сниматься в фильме «Ты и я», рассказала, как все началось — со случайного разговора в лифте — и как сердилась до ярости Лариса, когда обстоятельства заставили взять другую исполнительницу. Ирина Рубанова, один из проницательнейших наших критиков, выступавшая в печати с анализом стиля и принципов творчества Шепитько, говорила о своеобразии фильмов этого художника, о месте их в нашем сегодняшнем духовном багаже. Анатолий Солоницын, приехав на съемки «Восхождения», сначала потерялся, не ощутил роли, счел ее, как и всю картину, перепевом того, что многократно делалось раньше. Роль и вообще-то небольшая, а в интерьере, который снимался, у артиста всего было несколько реплик, пригласили его на три дня с запасом, допуская, что можно управиться и в один. Но как раз этот первый съемочный день целиком пошел в корзину. Обескураженный, задерганный исполнитель просто-напросто перестал понимать, чего от него хотят. Он, как и требовали, играл «врага», человека «с надломом в душе», человека «без будущего», но почему-то все было мимо, мимо, и сам же он чувствовал, что возникает фигура манекенная, для лубка… Поздно ночью ему показали отснятый ранее материал. И долго-долго ходили они с Ларисой Ефимовной по темным улицам, и он, потрясенный увиденным, не останавливаясь выговаривался, импровизировал вслух, какие глубины и дали видятся ему за мешковатой фигурой злосчастного следователя-отступника…
Вот об этом он и собирался рассказать на вечере — как наступил перелом, как проснулась в нем убежденность, что не только ничего подобного не было, но вообще фильм извлекает на свет божий из забвения некие горькие, тревожные истины, о которых мы стараемся не думать по легкости нашей исторической памяти, а еще пуще — по легкости нрава, из боязни обеспокоиться.
Да, речь шла о художнике. Но его уже не было с нами. И что бы ни говорилось, это были слова итогов. Детали, подробности подбирались символические, пророческие — или так они звучали сейчас? Как режиссер Шепитько была зоркой и решительной, но Булгакова восхитилась не профессиональными ее качествами, а способностью — чисто человеческой — довериться, раствориться в другом, необходимый рабочий контакт перехлестнуть душевной связью и потом — не отвернуться, не предать, когда предложат варианты полегче да поиспытаннее, — ведь не бросят же «своего», родственника или возлюбленного, если он в беде. И в стихах, что после двух слов воспоминаний прочла Ахмадулина, было то же — речь шла об исключительности каждого, любого человека, в смерти искались хоть какие-то уроки для нас, пока живущих, чтобы завершить и дополнить портрет. Стихи были не о Ларисе — поэтесса специально предупредила об этом, — они писались по другому поводу, но вечным расширительным смыслом стиха они были и о Ларисе тоже. Строки не были еще завершены, они читались по листку, неимоверно исчерканному. Я потом попросил разрешения скопировать их и получил краткий, твердый отказ: не готовы. Понимаю и разделяю сокрушения Элема Климова, что не догадались мы принести тогда в зал магнитофон. Столько было произнесено тонкого и проникновенного, что уже не восстановишь. Вот и эти стихи — безрезультатно ищу я их во всех новых публикациях Ахмадулиной.