Вахтеров не раскрывал своих карт и, как настоящий шулер-аристократ, вел двойную игру. За Медвежкой пока было тихо, но нельзя надеяться, что так будет всегда. Павел Кулемин, став командиром бригады, видимо, выжидал удобный момент, чтобы ударить наверняка и одним маршем занять Мильву. На всякий случай Вахтеров побывал у Всеволода Владимировича Тихомирова, лично заверив, что его сын и невестка находятся в полной безопасности и что он, Вахтеров, головой отвечает за их полную сохранность.
Старику Тихомирову ничего не оставалось, как поблагодарить за внимание и выразить уверенность, что сказанное Вахтеровым не подлежит сомнению. В этот день Всеволоду Владимировичу показалось, что Вахтеров боится сына Валерия. Выходит, Валерий и теперь, находясь в заключении, был страшен им. Не просто же так мятежный атаман заигрывал с отцом большевика.
Все же Вахтерову нельзя верить. Нельзя надеяться, что при иных обстоятельствах он не покончит со всеми сидящими в камерах.
Если б была возможность спасти их! Если бы Павел Кулемин неожиданно ворвался в Мильву, не дав опомниться тюремщикам…
Только под утро засыпал Всеволод Владимирович, прислушиваясь к каждому шуму на улице. Ему чудился приход избавителей. Он верил в самое немыслимое, он не допускал, что Валерий может быть расстрелян. А Игнатий Краснобаев эту давно лелеемую возможность ждал как самую большую радость возмездия за все свои обиды и неудачи.
Игнатий Краснобаев окончательно терял человеческий облик.
Артемию Гавриловичу Кулемину приходилось сидеть в различных тюрьмах, — и в каторжных, и в обычных. И ни в одной из них не было так невыносимо тяжело, как в этих камерах, никогда так мучительно длинно не тянулось время, как здесь.
Столько лет идти к победе через подполье, через годы реакции, уцелеть в окружении жандармского сыска — и попасться в руки предателя Игнатия Краснобаева, по которому давно тоскует могильная яма. А он будет жить и успеет еще прикончить партийный актив Мильвы, и ничего нельзя сделать. Ничего.
Так же примерно думает и Валерий Всеволодович Тихомиров. Прожить и остаться целым в годы эмиграции, неуловимым переходить границу, спастись после июльской демонстрации в месяцы разгула террора Керенского — и здесь, в Мильве, стать жертвой шарлатанов.
Думая о себе и о своих товарищах, Тихомиров приходит к выводу, что выхода никакого нет, что при ухудшении дел у мятежников они покончат с сидящими в камерах. Об этом недвусмысленно говорил Игнатий Краснобаев.
Не ждут ничего хорошего и остальные. Только старик Емельян Кузьмич Матушкин подбадривает товарищей. Особенно Киршбаума. Он не знает ничего о жене и детях. Ему не известно, что Анна Семеновна и Фанечка вовремя покинули Мильву и теперь находятся за Медвежкой. Он не знает и об Ильюше.
— А я скажу вам, — твердит свое Матушкин, — что в жизни всегда нужно надеяться на жизнь. Уж одно то, что нас в один класс, в одну камеру перевели, говорит о многом.
Все слушают, и все молчат. Утешительство Матушкина никого не убеждает. На свободе остались единицы, да и те вроде Самовольникова, считавшегося не столь решительным и предприимчивым человеком. А Матушкин говорит и о нем.
— Такие тихони, как Ефимко Самовольников, в трудные минуты жизни самою смерть, случается, вокруг пальца за нос водят. Я верю в Ефима Самовольникова.
— Ты еще в него поверь, — сказал Кулемин, указывая глазами на проходящего Толлина. — Тоже может вызволить нас.
Матушкин опустил голову. Ему больно было видеть зашеинского внука с нарукавником ОВС. Маврикий часто проходил теперь мимо окон «стратегических камер», потому что он был единственным человеком, кому было разрешено бывать на третьем этаже училища, где находились документы, библиотека и все поднятое туда из нижних этажей и подвала, занятых камерами.
— А я и в Маврика верю, — сказал Матушкин. — Раскусит он их, разглядит рано или поздно. Яшка Кумынин уже одумался.
— Да откуда вам это все знать, — не утерпел Киршбаум, — умным быть хорошо, а хотеть выглядеть…
— Но-но-но, Григорий, — остановил Терентий Николаевич Лосев. — Не надо быть большим умником, чтобы разглядеть понурого Яшку Кумынина. Я даже по спине его читаю, что дело у него неважнец и глаза на наши окна стыдится поднять, когда домой ходит.
Поговорив так, заключенные возвращаются к своим мыслям. На этот раз молчание длилось недолго. В класс-камеру вошел Игнатий Краснобаев. Ухмыльнулся. Посмотрел на каждого из сидящих своими маленькими глазками, как удав на кроликов, и сказал:
— Так что скоро освобождать от вас училище будем. Которых на волю, которых в настоящую тюрьму, а которых без суда либо на каторгу, либо на свидание с Манефой Мокеевной, в подвальное помещение. Кто что заслужил. По достоинству. Полным рублем. Как вы думаете на этот счет, Валерий Всеволодович? Куда вас определят?
Тихомиров ничего не ответил. Он сидел повернувшись к окну. Игнатию Краснобаеву очень хотелось ударить его и заставить разговаривать. Нельзя. Будет известно Вахтерову. Кто-то сообщает ему обо всем, что происходит в камерах. Поэтому приходится издеваться только словесно.
— Я думаю, таких, как их коммунистическое сиятельство, — показал Игнатий на Тихомирова, — кончать сразу не станут. Сначала отправят в Москву, а потом со всей Цекой на скамью подсудимых, а потом уже… Нет, стрелять, я думаю, тоже не будут. Повесят. На кремлевских зубцах. Как Петр Великий стрельцов. Почет как-никак. А тебя, штемпелыцик, — перевел он глаза на Киршбаума, — наверно, не будут судить. Маловат чин у тебя. Шлепнут — и будь здоров, вместе с Артемием Гавриловичем. Ничего не поделаешь. Никто не толкал. Сами рвались.
Перебрав каждого из сидящих в камере, насладившись своим глумлением, палач сказал:
— Товарищем командующим приказано ввести в камерах политическую информацию. Так что информирую. Сибирские войска и чехословацкие части подходят к Каме. Москва окружается надежно. Теперь уж немного ждать. У всех глаза откроются. Надолго запомнят, что такое Советская власть… Прошу прощения… Вызывают к штабному телефону.
Он побежал на звонок. В классе-камере по-прежнему молчали. Находившиеся здесь не верили сказанному, но не исключали, что из сказанного что-то было правдой.
Чем дальше, тем больше задумывался Маврикий Толлин над возрастающей разницей между тем, что провозглашается и что происходило. Ему не хотелось и на секунду пускать в свою голову сомнения, что командование МРГ делает все это умышленно, а не вынужденно. Между тем, как ни хотел Маврикий обелить Вахтерова, — не получалось. Все складывалось так, что далее стало невозможно самообманываться. Произошло событие, позволившее Маврикию увидеть подлинного Вахтерова.
Газета «Свобода и народ» известила о гибели шестерых кавалеристов из отряда, подчиненного лично командующему армией.
Было это так… Шестеро кавалеристов из штабного отряда отправились в прибрежную камскую деревню Гуляевку вербовать добровольцев в МРГ. Вербовка проходила слишком энергично, и «добровольцы» оказались настолько воинственными, что по дороге в Мильву прикончили вербовщиков, которые конвоировали их, и тут же ушли дальним путем за Медвежку к Павлу Кулемину.
Через эту же газету были объявлены торжественные похороны шестерых героев, павших за народ и свободу, за революцию и отчизну.
Никогда Судьбину не заказывали таких дорогих и затейливых гробов, обитых парчой, с точеными латунными ножками, с посеребренными ручками. Никогда в Мильве не было похорон при таком стечении духовенства. Отцу протоиерею Калужникову сослужили священники и диаконы из всех приходов, находившихся на территории, занятой МРГ.
Гробы утопали в цветах. Прибыл штаб во главе с командующим на отпевание убитых… Соборная площадь заполнена народом.
Был на площади и Маврикий. Он и не предполагал, что в этот день будет зрителем однажды уже виденной пьесы. Виденной в столичной постановке, а теперь повторяемой в Мильве, куда слабее, хотя суть оставалась тою же, настолько тою же, что становилось страшно.