Маврикий не помнит, сколько времени он простоял здесь в углу зала, зажатый солдатами и красноармейцами. Его нашел и вывел отсюда Иван Макарович.

— Ну, вот, — сказал он, — ты и получил ответ на свой вопрос. И тебе ответил не кто-нибудь, а сам Ленин.

— Да-а, — рассеянно подтвердил Маврикий, все еще находясь под впечатлением виденного и слышанного.

Тогда, в этот день, 25 октября 1917 года, Маврикий не сумел бы повторить ленинские слова, прозвучавшие на весь мир:

«Рабочая и крестьянская революция, о необходимости которой все время говорили большевики, свершилась».

Зато потом, когда сказанное Владимиром Ильичем стало достоянием миллионов, Маврикий был убежден, что эти слова запечатлелись в его сердце там, в Смольном.

Свидание с Иваном Макаровичем было опять коротким. Оно и не могло быть иным. До Маврикия ли ему, когда еще не взят Зимний дворец, когда еще революция в самом разгаре. Все же Бархатов улучил минуту и проводил Маврикия.

— Смотри, — наказывал он, — юнкера еще не разоружились. Чуть что — в подъезд. Если понадоблюсь, найдешь меня здесь. А теперь беги. Будь счастлив, — Иван Макарович чмокнул племянника в щеку. — Теперь все будет хорошо. Не сразу, но будет… Беги!..

На улицах почти не было слышно стрельбы. Часто встречались патрули. Задерживали встречных. Проверяли документы. На Маврика никто не обратил внимания. А жаль. Он бы мог сказать, откуда он идет и кого сегодня слышал. Но его никто и ни о чем не спрашивал. Зато дома его не спрашивали, а допрашивали. И он рассказал все как было.

— Иван Макарович не позволил мне идти вчера ночью под пулями. И я ночевал в Смольном. А потом я пошел слушать Владимира Ильича Лени… — «на» ему договорить не пришлось. Отчим ударил его по лицу.

— Недоносок! — крикнул он своим и без того высоким голосом, который при крике переходил в клич какой-то ночной птицы. — Я покажу тебе… — Далее он произнес похабные слова, которые не раз приходилось слышать Маврику от чужих и незнакомых людей. Слышать же их из уст человека, которого он называл «папа», было невыносимо больно и невыразимо стыдно.

А отчим, распаляясь, избивал пасынка, что называется, «за старое, за новое и за три года вперед». Теперь он ему был ненавистен, как примыкающий к тем, кто рушит все, что так долго лелеялось, накоплялось и создавалось.

Непрелов бил пасынка и за ферму, которая, кажется, тоже подвергалась опасности вместе с Зимним дворцом.

Маврикий задыхался от неожиданности и обиды. Герасим Петрович, испугавшись, что нервный мальчишка может кончиться, кинулся к кувшину с водой и плеснул из него на посиневшее лицо пасынка.

— Вы подлец, Герасим Петрович, — послышался голос за спиной Непрелова. Он увидел своего сожителя по комнате Суворова. — Я щажу вас при пасынке, не называю вас худшими словами, которых вы стоите.

Степан Петрович, говоря так, был уже возле Маврика. Он утирал его мокрое от воды лицо и внушал:

— Взять себя в руки, взять… Сейчас нельзя падать духом… Нельзя… Окружен Зимний дворец… Окружен, ты слышишь…

— Да-а, слышу, — начал часто, глубоко дышать Маврикий.

— И очень хорошо… Твой старый друг Александр Федорович Керенский в ловушке.

Герасим Петрович молчал. Ему тоже было трудно дышать. Неужели рухнет последнее… Неужели не успеют подоспеть в Питер надежные войска, пока еще держится в Зимнем дворце Временное правительство.

XI

Снова наступал вечер. Снова наступала тревожная ночь. «Аврора» вошла в Неву, это уже теперь точно. Об этом сказал Степан Петрович Суворов.

Вася! Василий Токмаков! Выручай! Не подведи миль-венцев! Пальни по Керенскому!

И матрос Василий Токмаков не подвел. Пусть не он, а другие произвели выстрел с «Авроры», но Маврикий видел «Аврору» через кумынинского зятя Василия.

Еще не было десяти, как грянул выстрел совсем близко от Литейного проспекта. Это был выстрел не разрушения, а созидания. Выстрел-сигнал, выстрел-призыв. Ему не отзвучать в поколениях. Священным он будет в веках потому, что этим выстрелом-символом начался новый счет годам.

Откуда обо всем этом мог знать Маврикий, да и многие другие. Великое чаще всего бывает простым и обыкновенным…

Однако в грандиозные исторические свершения нередко вкрапливаются комические подробности. В эту ночь «сын русской революции», нарядившись чьей-то дочерью, путаясь в юбках, покинул свое Временное правительство и дунул в Псков, чтобы оттуда начать возвращение невозвратимого.

Об этом люди узнают позднее, а теперь визжат побросавшие оружие стриженые искательницы острых ощущений и похождений из батальона, верного неверному Керенскому. Поднявшие руки женщины в гимнастерках обещают вознаградить победителей, если они пощадят их жизнь. А до их жизни теперь мало кому дела. Их никто не трогает: они никому не нужны.

Юнкера еще пытаются сопротивляться, но те, что поумнее, давно валяются в ногах у солдат и матросов. И кому, спрашивается, они верили. Как можно было ничто принять за что-то.

Хмурый полулежит на своей койке Герасим Петрович Непрелов. Он уже сумел объяснить пасынку свое поведение нервным возбуждением. Теперь со всеми нужно быть если не в миру, то хотя бы не в ссоре. И такой щенок может отправить Герасима Петровича в могилевскую. Если уж посторонний человек Суворов так защищал пасынка, то что можно ждать от Бархатова.

Маврикий не простил и не простит отчиму побоев, но ведь он муж его матери. С этим приходится считаться. Да и не так уж много дней остается жить вместе. Вернется он в Мильву, поступит работать на завод. Переедет жить к тете Кате, и у них будет та самая семья, которая виделась ему в первый приезд Ивана Макаровича в старом дедушкином доме.

Утром, когда на отрывном календаре в комнате казармы еще не был оторван листок 25 октября, а было уже 26-е, пришел Степан Петрович и сказал:

— Временное правительство арестовано…

— Этого и следовало бы ожидать, — сказал с какой-то угодливостью Герасим Петрович.

Суворов зашел ненадолго. Он взял свой чемодан, заплечный мешок и сказал:

— Прощай, товарищ Толлин. Желаю тебе расти в том же направлении. А вам, — обратился он к Герасиму Петровичу, — желаю правильно понять и оценить то, что произошло вчера и сегодня. Прощайте. Ухожу командовать артиллерийским дивизионом.

Долго было тихо в комнате после ухода Суворова. Ни Маврикию, ни Герасиму Петровичу не хотелось начинать разговор. Да и не о чем было разговаривать. Все сказано и в этой комнате, и за ее стенами.

Что было, того уже нет, а что будет, никто не скажет. Значит, не о чем и говорить. Однако же нельзя было все время сидеть молча.

— Вот что, товарищ Толлин, — не своим голосом заговорил Герасим Петрович, — здесь нам делать больше нечего. Мы уезжаем отсюда сегодня. Сейчас же.

И сейчас же, не медля ни минуты, он поднялся, снял с вешалки свою шинель, не спеша, но как-то очень быстро, будто он уже не раз это делал, срезал свои погоны. Затем сорвал с фуражки кокарду и тоже, как и Степан Петрович, взял свой такой же чемодан. Машинально открыл его, потом так же машинально закрыл, а затем сказал:

— Одевайся! Гимназическая шинель останется здесь. Товарищам. Наденешь этот ватник.

И в комнате казармы остались ненужные теперь вещи. Зеркало. Ремень для правки бритв. Несколько книг на полке. Стаканы и чашки. Две тарелки. И кошка. Она была неизвестно чья, но чаще всего находилась в этой комнате.

Кошка хитро прищурилась, глядя на одевавшегося Герасима Петровича. Прищурилась и мяукнула что-то недоброе. Наверно, это все показалось Маврикию, у которого, как он теперь знал и сам, кое-что было сдвинуто, кое-что недовинчено, а некоторое, наоборот, перевинчено в его голове. И тут удивляться нечего. Герасим Петрович, у которого было все на месте и все довинчено, крикнул кошке:

— Брысь ты, окаянная! Все равно не сбудется твое мярганье.

Кошка получила за недобрые предсказания хороший пинок.

XII

Герасим Петрович предупредил дорогой Маврикия:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: