— Мы зайдем к швее, которая обшивала офицеров ГАУ. Белье и все такое. Там я приведу себя в дорожный вид, а ты поговоришь с ее матерью. Очень образованная женщина. Женщина-фельдшер.
Если принять во внимание, что природа, обделив Толлина ростом, не была скаредна во всем остальном, то нетрудно понять, почему Маврикий заподозрил, что эта женщина не шила белья офицерам ГАУ. Белье выдавалось господам офицерам в сшитом, и хорошо сшитом, виде. Не шила она и «все такое». Не было его. Если платки, так они продавались дюжинами.
Швея жила не близко. На Пятой роте. Когда они подошли к дому, навстречу им выбежала молоденькая, прехорошенькая женщина и хотела, как показалось Маврику, выразить свою радость совсем не теми словами, какими она выразила после того, как опередивший ее Герасим Петрович сказал:
— Знакомьтесь. Мой сын. Маврикий.
— Очень приятно… Очень приятно, — зазвенела она тоненьким голосочком. И Маврик услышал в этом звоне, что ей вовсе не приятно, а даже очень неприятно знакомиться с ним.
Они вошли в маленькую уютную квартиру с ковриками, салфеточками, пуфиками, слониками, кошечками, свинками, куколками, пасхальными яичками и венчальными свечами под стеклом в киотах икон в переднем углу.
— Я очень скоро, — сказал Герасим Петрович, проходя в комнаты следом за швеей.
— Сюда, прошу сюда, молодой человек, — пригласила не очень еще старая женщина, видимо, мама молоденькой швеи.
Оказавшись на кухне, Маврикий очутился в такой блистательной чистоте, что едва удержался, чтобы не раскрыть от удивления рот. Таких кухонь он не видывал никогда и нигде. Здесь будто был парад мисок, кастрюль, сковород, ножей, поварешек, каких-то неизвестных ему инструментов и всего, что составляет, видимо, радость жизни обитателей этой квартиры.
Не очень старая женщина старалась быть приветливой, но по всему было видно, что ей трудно достается это старание.
— Да, да, — вздыхала она, — такое несчастье. Сначала царя, потом и этих очень приличных господ. Такое несчастье.
Маврику было непонятно, почему для нее-то вдруг оказывается несчастьем свержение царя, а потом свержение правительства Керенского. Но вскоре недоумение рассеялось.
— Я и Наточка шили только богатым и высокопоставленным, а не всякому встречному. А теперь что? — спросила она. Спросила и объяснила — Сначала свергли высокопоставленных, а вчера полетели и богатые. Как же жить? Кому шить?
Она всячески занимала разговорами Маврика, и он теперь, на шестнадцатом году, точно знал, что его отчим пришел сюда не за белошвейным заказом. И все же в незлопамятной душе Маврика находилось оправдание и в этом непростительном случае. Война. Одиночество. А она удивительно хороша собой. Как мотылек. Невысокого роста. И такой голосок. Как флейта. А может быть, лучше сказать — свирель. А может быть, просто пикулька, но пикулька, которая может перепищать оркестр…
— А шили мы, — продолжает Наточкина мама, — и на великих княжон и на княгинь. А однажды… Однажды шили мы самой государыне императрице, — теперь уже явно привирала Наточкина мама, найдя молчаливого слушателя, не смеющего показать, что ему вовсе не интересна эта белошвейная болтовня.
— Ну вот я и готов!
Появившегося в дверях Герасима Петровича было трудно узнать. Он был одет совсем как омутихинский дядя Сидор. Только не в лаптях. Сейчас Маврикию бросилась в глаза рыжеватая щетина несколько дней не брившегося отчима.
Он, значит, давно готовился к побегу.
Чемодана при нем не было. Его заменил из грубой ряднины, какую ткут в примильвенских деревнях, большой мешок.
— Прощайте, Наталья Николаевна. Да хранит вас бог за помощь в такую трудную минуту. Маврик, попрощайся с тетей Наташей.
— Всего хорошего, — поклонился Маврикий и заглянул в ее глаза. А в глазах омут. Бездонный, еще незнаемый, но уже манящий… Нет, еще не манящий, но поманивший его в эту минуту омут. И что очень приятно, она не выше его ростом.
— Можно поцеловать вашего мальчика? — вдруг спросила Наточка.
— Конечно, конечно, — почему-то обрадовался Герасим Петрович.
Маврику тоже было приятно, хотя и не вполне понятно это желание.
Еще раз поблагодарив за выручку в трудную минуту, Герасим Петрович вместе с пасынком отправился на вокзал.
ВТОРАЯ ГЛАВА
Тот же самый телеграфист Василий Васильевич Стуколкин, что первый узнал о падении монархии, теперь читал и перечитывал противоречивые ленты. Одни говорили о переходе власти Советам, об аресте Временного правительства, другие — об окружении Петрограда войсками, верными Временному правительству.
Снова наступили дни загадочных известий. То и дело аппарат выстукивал ставшую за последнее время привычной на слух фамилию — Ленин. Сегодня передали, что Ленин обнародовал декрет о земле. Невозможно было верить точкам и тире, так определенно сообщавшим об отмене частной собственности на землю. У Василия Васильевича дрожали руки. Он не знал, чему верить. Случалось, что по телеграфу приходили хулиганские депеши. Например, телеграфировал кайзер Вильгельм о скором прилете на аэроплане Блерио в Мильву. Приходили обманные телеграммы и от Керенского, который приказывал арестовать всех мильвенских большевиков и повесить главарей. Затем следовал список подлежащих повешению.
Но сейчас телеграфировал не кто-то неизвестный «сбивчивым стуком», а знакомые телеграфисты, «почерк» которых был привычен уху Василия Васильевича.
Декрет о мире. Декрет, принятый единогласно на заседании Всероссийского съезда рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Конец войне. Возвращение сына Василия Васильевича с передовой. Как можно не радоваться. А нужно ли показывать радость? Как взглянет на это почтовое начальство? И опять же «верные Временному правительству войска подходят к Петрограду».
Переписать телеграммы, сложить стопочкой и передать начальству. Как хочет, так пусть и решает. Но сказать все же кому-то надо. Нельзя держать в тайне такие новости.
И Василий Васильевич пересказывает новости одному, другому, третьему. Узнает их и Любовь Матвеевна. Новости, узнанные по секрету, обычно распространяются с большей быстротой, чем те, что говорятся во всеуслышание. Достаточно было поделиться с Васильевной-Кумынихой, чтобы через несколько часов сотни людей знали о первых декретах и о неизбежных предстоящих переменах в Мильве. Кумыниха заверяла:
— Уж теперь-то, когда власть перешла в рабочие руки, никто не может закрыть наш завод.
И эта уверенность Васильевны убеждала всякого слышавшего о провозглашении в Петрограде власти рабочих и крестьян. Теперь уже не так важно было, когда приедет Турчанино-Турчаковский и что скажет он. Если власть перешла в Питере Советам рабочих, солдат и крестьян, то не может она оставаться неизвестно чьей в Мильве. Так рассуждала не одна Кумыниха, но и подавляющее большинство населения, которому при всей отрезанности Мильвы становились известны подробности событий в столице. И людям казалось, что придет бумага из губернии или приедет кто-то, соберутся на площади, и вся власть будет передана Советам.
Однако никакой бумаги не приходило, никто не приезжал, а мильвенских большевиков зажали так, что хоть не выходи на улицу. Распоясавшиеся меньшевики, эсеры и блокирующиеся с ними готовы были пересажать всех большевистских главарей, начиная со стариков Емельяна Матушкина и Терентия Лосева и кончая «большевичатами», такими, как Илька Киршбаум и Санчик Денисов.
И это было бы сделано, если б не увещевания доктора Комарова и управляющего Турчанино-Турчаковского. Он, едва унеся ноги из Петрограда, многое повидавший своими глазами там, знал, что такое отряды Красной гвардии, как возникают они на заводах в течение нескольких часов.
Турчаковский обладал немалым умом и достаточной дальновидностью. Он в узком кругу, рисуя перспективы возмездия за притеснения, чинимые мильвенским «последователям учения Ульянова-Ленина», призывал действовать разумно и осмотрительно.