Мы сидим на площадке тележных весов, на которых давно уже ничего не взвешивается. Сквозь неширокие зазоры между площадкой и окаймлявшей ее железной рамой густо пробивались стебли золотой сурепки и еще каких-то сорных трав. Неподалеку валяется вдавленная в землю, изъеденная ржавчиной пятипудовая гиря, ненужная, как ядро, которым когда-то давно выпалили из медной пушки.
— Темные, говоришь, ребята? — спросил я. — Другие-то не убегают.
— То другие. Не знаешь ты, что ли, Семку Павлушкина?
Праздный вопрос. Все они одинаковые. Я пожал плечами и ничего не ответил. Но Гриша все понял.
— С виду мы все и то неодинаковые. А Семка — он отчаянный.
Вот уж не думал я, что этот тихий и, как мне казалось, туповатый парень способен на отчаянность. Высокий, жилистый и, наверное, терпеливый. От него и слова-то не услышишь. Некрасивый: рябоватое лицо, длинный нос и серые, глубоко запрятанные под большой лоб глаза. Ребята звали его журавлем. Он не обижался. Такой на вид покорный, а Гриша говорит — отчаянный.
И, подтверждая свои слова, Гриша рассказал, как в прошлом году, когда проводились хлебозаготовки, Семку так избили кулаки, что он в больнице пролежал больше месяца.
Рассказывая, Гриша подошел к тому месту, где лежала гиря, и попробовал толкнуть ее ногой. Гиря не поддавалась.
— Ну и что дальше? — спросил я.
— Вернулся он из больницы и за все рассчитался. Двое-то, которые его били, в тюрьме уже сидели, а третий скрывался в овраге, в какой-то яме отсиживался. А там у них сплошь овраги лесистые, верст на сто тянутся — самые бандитские места. А он бандит и был.
Под Гришиным сапогом гиря начала заметно пошатываться.
— Семка, как узнал, говорит: «Я его скручу». Его стали предостерегать: «Куда тебе. У него наган и, сам он хвалился, — граната. Он милиционера убил. Мало разве тебе досталось?» Семка говорит: «Мало. Им от меня больше будет». Отец говорит: «Ты хоть меня на подмогу возьми». А Семка ему: «Какая от тебя подмога, когда ты и суслика пожалеешь убить». Никого не взял, сам хотел. Один.
— Как же он его взял?
— Подстерег, когда брат этого бандита еду понес. Он — за ним. Дождался, пока брат ушел, и на этого бандита навалился. Дал он ему. Семка потом рассказывал: долго они по оврагу катались, бандит здоровый был и еще хотел жить. Ну, Семка тоже не ангел, прощать не умеет. Бандита привел чуть живого.
Гиря свободно каталась в ямке. Гриша поднял ее двумя руками, качнул и кинул около весов.
— Добра тут в городе пораскинуто, — проговорил он, отряхивая руки. — Хозяйство…
— Здорово ты ее! — удивился я.
— Гирю-то?
— Так ведь пять пудов!
— Да, — подтвердил он, — пятерик.
Он стоял передо мной, невысокий, на вид мальчишка-подросток, хотя мы с ним однолетки. Стоял, посмеивался:
— Сила — дура, когда в башке темно. — И сразу как-то подобрался, подтянулся и озабоченно заговорил: — Я тебе ответственно говорю, что политработы у нас нет. Учить нас надо, учить. У каждого вот тут, в черепке, такое болото — завязнешь. А ты спрашиваешь, почему да почему. Вот потому все и происходит. Ну, пошли на площадь, слышишь, загудели «катеры».
Беней называли механика Беннета Бродфорда. Беней, а иногда почему-то Женькой. Он жизнерадостно, как дурашливый щенок, откликался на любое имя и часто выкрикивал пронзительным трескучим голосом:
— Карашо! Здороффо!
Хотя отлично говорил по-русски и залихватски ругался. Подпрыгивая, как мячик, он катался по площади между элеватором и городской окраиной, на которой нас обучали водить трактор. Его круглое потное лицо сияло, будто бы все шло как нельзя лучше.
Сегодня мы впервые садились на тракторы, впервые брались за рычаги.
Три катерпиллера ползли по кругу в пыльных облаках. Мы еще не освоились с этими машинами, мы просто их боялись. Это только потом начали называть их запросто катьками или даже каталками. А пока мы суеверно и почтительно говорили о тракторе «он», как самые затюканные верующие о нечистой силе.
Первым поехал сам механик Беня и показал, на что способен этот серый громыхающий катерпиллер. Он оказался способным на все. Он мог идти по прямой, по кругу, делать восьмерки, крутиться на месте. Он выкидывал такие штуки, каких не сумеет самый лихой плясун.
Мы стояли на краю площади, замирая от восторга и нетерпения. И еще мы очень боялись.
А Демин, завкурсами, сказал:
— Учтите все: за такую кадриль голову оторву.
И он показал нам, как надо водить машину. Проехал круг, потом второй, строго рядом с первым. Взгляд его был надменен и, как всегда, сосредоточен, словно он повторяет свои любимые поговорки: «Сколько машине дашь, столько с нее и возьмешь» или «Машина существо бездушное — свою душу вкладывай». Многие думали, что людей он не очень любит, и я думал так же. Но когда его избрали секретарем партячейки, никто этому не удивился, именно таким и должен быть партийный вожак: требовательный, знающий дело, рабочий человек.
И началась первая практическая езда.
Из просторной степи летел сухой, обжигающий ветер, пропитанный полынными запахами. Иногда он забрасывал серые шары перекати-поля. Подпрыгивая, они, неправдоподобные, как привидения, бесшумно проносились через площадь, перелетали над железнодорожными путями и пропадали в степи.
Громыхая и рыча, тракторы бродили по площади.
Над стальной голубоватой коробкой элеватора взметывались ошалевшие вороны и, возмущенные, снова падали вниз.
Из окраинных разноцветных домиков выглядывали жители, тоже слегка ошалевшие, но молчаливые. Некоторые подходили поближе. Наверно, там у них в окнах дребезжали раскаленные солнцем стекла.
Ольга Дедова спросила у меня:
— Все боятся или только одна я?
— По-моему, это не страх.
— А что же это? Как-то вот тут замирает, даже дышать тяжело.
Она прижала обе ладони к тому месту, где у нее замирало. На ней была выгоревшая голубая футболка с черным воротничком, с ботиночным шнурочком на месте застежки. Замирало как раз под самым шнурочком.
— И сама не знаю, что со мной. Вроде ничего и нет страшного, а боюсь. Наверное, от непривычки. Когда первый раз выступала на собрании, тоже — ох и боялась. До беспамятства даже.
Мне известен этот факт ее жизни, потому что недавно в комсомольской газете был напечатан мой очерк «Первая трактористка». «Ой, до чего ж я получилась красивая!» — сказала она и весь день ходила с пылающим лицом и заплаканными глазами. Ей было десять лет, когда банда здешнего помещика генерала Бас-Дубова запорола ее отца. А мать давно умерла. Мачеха ее любила — в этом все ее счастье. Хоть в нищете, но выросла она дома и даже сумела окончить четыре класса сельской школы. А с тринадцати лет пошла девчонка по людям. И нянькой была, и батрачкой.
Пританцовывая от нетерпения, Ольга глаз не отрывала от трактора, который приближался к ней.
— Ух, я его, черта, сейчас… — сказала она с ненавистью и восторгом.
А трактор все приближался, и по лихорадочно изломанной линии его следа можно было догадаться о самочувствии водителя.
Трактор остановился. Митька Карагай спрыгнул на землю. Самочувствие у него оказалось восторженное. Размазывая по щекам пыль и пот, он выкатывал сверкающие желтоватые белки глаз и орал:
— Как я его, подлюгу! Он туда, он сюда, не-ет, черт! Я тебя научу по стрелке ходить!
Он подскочил к машине и шлепнул ладонью по горячему железу капота, как если бы тут стоял диковатый, необученный конь — угрожающе и вместе с тем ласково. Казачонок, в отцовых сапогах, сто раз латанных, в домотканых полосатых брючонках, в гимнастерке, заношенной, пропыленной и заскорузлой от пота.
— Я тебя научу, — ласково угрожал он новенькой, щеголеватой заморской машине. — Тварь! Ты — сатана, а я еще круче сатана…
Ольга уже пристраивалась на кожаном сиденье. Она была взволнована. Я это сразу увидел по тому, как беспомощно дрожали и улыбались ее яркие губы и как прикрыла она глаза, чтобы скрыть свою растерянность. И если бы не грохот машины, я бы услыхал, как она прошептала: