Сашка сначала обомлел, но скоро оправился и тоже начал плевать и вызывающе поглядывать на ковбоя. И переплевал.

Ковбой не выдержал, натянул на руку перчатку, презрительно сбил шляпу на нос и скрылся в гостинице, полоща широчайшими брюками, обшитыми по швам кожаной бахромой.

— Ха, — сказал Сашка, — видали мы таких.

Я спросил:

— Кто это?

— А кто его знает. Американец. Мало ли их здесь…

Даже появление настоящего ковбоя не вывело его из состояния равнодушия.

6

Всем известно, что в городе два американца — представитель концерна «Катерпиллер» Гаррисон и механик Беннет Бродфорд. И никакого третьего американца нет. Врет Сашка.

А я был жаден и прожорлив, как птенец, глотал события и впечатления, даже не пытаясь их разжевать.

Положив верстатку, я сказал: «Сейчас вернусь», — и пошел по следу ковбоя.

Настиг я его в столовой. Великолепный выходец из ковбойского фильма стоял у буфетной стойки в той же самой роскошной позе и пил пиво из толстой кружки. Его круглое, пестренькое от веснушек лицо, похожее на сорочье яичко, сияло, но маленькие глазки смотрели нахально и самодовольно. Шляпа лежала у локтя. Красные пальцы перчаток торчали из нее, как раки из котелка.

Буфетчица смотрела на него недоверчиво и жалостливо, как русская баба-домоседка смотрит на дурачков и на таких иностранцев, которые не понимают нашей жизни.

А я стоял у порога и сгорал от любопытства. Заметив мой взгляд, ковбой высокомерно улыбнулся, вытер губы платком, надел шляпу. Еще раз улыбнулся, но уже одобрительно, и помахал мне перчатками.

— Гуд бай! — воскликнул он по-американски. И на чистом русском спросил: — Типичный американец, а?

И ушел, раскачиваясь и трепеща брючной бахромкой.

— Кто это? — спросил я, стараясь припомнить, где я встречал этого «американца».

Буфетчица вздохнула:

— Гнашка это. Литератор.

— Как литератор! Откуда он такой?

— Да здешний. На мельнице служит. Литера на помол выписывает, Игнат Штопоров. А отец в прошлом году помер, тоже литератором служил. Хороший был человек, на гитаре играл. А сын с придурью. Все какие-то у него фантазии в голове. Вот до чего разоделся. Да это еще что! В двадцать четвертом году или в двадцать третьем вовсе голый на Красноармейскую выперся. «Долой стыд». Ну, слава богу, отец еще был жив, всыпал ему как следует. А сейчас делает что хочет…

Вот теперь я вспомнил его: Гнашка Штопоров. Иисус Христос, который когда-то подвел всех нас, все уездное руководство.

— А где он достал этот костюм?

— Говорит, Беня привез, из самой, говорит, Америки. Может, правда, а кто его знает? Врать-то он здоров.

— А за что же такой подарок?

— Да уж не может быть чтобы даром. Какой-нибудь интерес у него есть, у Бени-то. А может быть, для смеха.

Беня — это и был тот самый механик-американец. Я его плохо знал, но слышал, как про него говорили в гостинице уборщицы, что он жаден и хитер. Вряд ли он просто так, для смеха подарил костюм глуповатому, как я подумал, «литератору».

Буфетчица продолжала:

— Может быть, и не для смеха, а все равно получается довольно смешно. Ходит он теперь по всему городу и хвалится, что он незаконнорожденный американец. А сам ни слова не знает по-американски. Гуд бай — вот и весь его разговор.

Я спросил, как к этому относятся его родные. Оказалось, что всей родни у «незаконнорожденного американца» — одна только мать, но он ей так заморочил голову, что она и рукой махнула, и ко всему приготовлена.

— Она так и говорит, что ничего уж ей не удивительно. А теперь попы на него в суд подали.

— На Гнашку? За что?

— Сказали, будто икону он у них украл. А икона, говорят, дорогая, старинная.

— Чем же дело кончилось?

— Да еще не кончилось. Гнашка от всего отперся и ничего у него не нашли, а попы в Москву жалобу написали, самому своему главному.

Теперь уж я окончательно запутался в сложностях Гнашкиного существа. Кто он? Чудак, какие водятся в каждом маленьком городке? Или веселый мистификатор? А зачем он украл икону?

Я пошел по следу опереточного ковбоя и узнал о нем много интересного, но оказалось, что мне известно гораздо меньше, чем когда я увидел его в первый раз.

Возвращаясь в типографию, я сделал открытие: чем больше узнаешь о человеке, тем меньше ты его знаешь. Мне казалось, что я первый так подумал, и это утешило и вдохновило.

7

Зинка спросила тихим предгрозовым голосом:

— Готово. Тиснуть или в полосе читать будешь?

Я видел, что она злится, и знал, отчего. Причины были просты и ясны, как все ее мысли и поступки: Сашка сторонился ее, проторчала в типографии лишние два часа и еще неизвестно, сколько проторчит. И я знал: она ждет только повода, чтобы взорваться.

Ее лицо покраснело от гнева. И веснушки засверкали крупно, как звезды на потемневшем небе.

Глядя в ее золотистые от злого огня глаза, я сказал как можно нежнее:

— Тискай, Зиночка.

Ей потребовалось всего две минуты с небольшим, чтобы довести до нашего сведения все, что она думает о нас, о нашей работе, о наших зловредных мыслях и неприглядном будущем. Но уже на исходе третьей минуты она залилась очень натуральным смехом:

— Да ну вас совсем! С вами, ребята, сдуреешь!

Сашка меланхолично печатал.

Андрей Авдеич закашлялся табачным дымом:

— Ох, ребята, чего вы зеваете? Перекипит девка! А ты, Зинка, иди гуляй. Я тисну.

— Сиди. Я уж завелась на работу!

Она накатала краску на набор, с треском бросила валик, положила бумагу и застучала жесткой щеткой с таким усердием, что даже веснушки запрыгали на ее вздрагивающих тугих щеках.

— На, читай.

Корректора у нас не было, предполагалось, что читать корректуру будем мы с Потапом по очереди, но он сразу признался в своей грамматической несостоятельности. Он всегда честно говорил о своих ошибках и слабостях, хотя для этого ему надо было понять свои ошибки. Тогда он охотно их признавал и делал это со всей присущей ему беспощадностью. Но ошибки и слабости, не осознанные им самим, он не признавал. Он был честен и упрям.

Поэтому мне приходилось читать корректуру одному. Это отнимало много времени, но я никогда не отказывался ни от какой работы. У нас это было не принято.

Прочитав гранку, я вылетел из типографии.

8

Сразу за городом стояло несколько каменных лабазов. Некоторые из них уже начали разрушаться с помощью хозяйственных горожан. В тех, которые уцелели, устроены какие-то склады, а в самом большом и добротном разместились наши тракторные курсы.

Вот здесь и поджидал меня Гриша Яблочкин. Он сидел на корявой от конских копыт платформе огромных тележных весов; увидав меня, помахал рукой и сразу заговорил, как бы продолжая разговор, который мы не успели закончить утром в столовой.

— Все дело состоит в отсутствии политработы…

Такая у него привычка — растягивать разговор на долгое время, на день, на несколько дней. Собеседник обычно уже успевал позабыть, о чем говорили, но он никогда ничего не забывал до той поры, пока все основательно не было обговорено.

Я сел рядом с ним.

— Ты мне скажи, почему убежал Семка Павлушкин?

— Так я и говорю, темные у нас ребята.

Между каменными лабазами гуляет ветер, как по огромному коридору. До революции в этих лабазах были купеческие хлебные ссыпки. Золотистая горячая пыль южноуральской пшеницы еще и сейчас лежит во всех щелях. Она пахнет остро и терпко, особенно в знойные дни. Я думаю, как жадно вдыхали этой живой запах хлеба в кровь истерзанные степные мужики, брошенные в эти каменные лабазы белогвардейской сволочью. Может быть, это их кровью пахнет так остро и терпко в знойные дни.

Нет, запах крови недолговечен: он выветривается гораздо скорее, чем заживают раны. А запах хлеба — вечен. Вот уже десять лет как в эти лабазы не ссыпают зерно, а из широко распахнутой двери все еще доносится его неистребимый дух.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: