— Это не мои, — пролепетал я.
— Если я тебе их дал, значит, теперь они твои.
Он всегда умел так сказать, что возразить было нечем. Но я все же попытался:
— Мои были черные.
С трудом усаживаясь на седуху, он усмехнулся:
— В свое время я тоже был черный, а стал сивый. Забирай и носи.
— Спасибо.
— Ладно, иди. — Он положил на колени доску, достал из ведра мокрый кусок толстой кожи и начал прессовать его ударами молотка.
А я все стоял, растерянный, сбитый с толку всем, что тут произошло, я не сразу вспомнил, что за работу полагается платить.
— Мама велела спросить…
— Что?
— Сколько надо…
Он еще постучал по коже, положил молоток и взял нож.
— А вас таких сколько у мамки? — И, не дожидаясь моего ответа, продолжал: — Вас у нее пятеро, а у меня одна. Значит, это я ей должен, а не она мне.
Я прошел через двор, неся ботинки за ниточку, осторожно, как кувшин, полный воды. И сам я шел осторожно, прислушиваясь к своим шагам: ведь я только что передал письмо самой необыкновенной девушке. Я сказал ей о моей любви. При чем тут ботинки?
Вера стояла у ворот. Она ждала меня. Ее лицо пылало. Я похолодел. Она спросила:
— Мальчик, кто тебя прислал?
— Никто, — ответил я, поднося к груди ботинки, связанные суровой ниткой.
Дома все были изумлены: отдать даром такие ботинки вместо моих, которые не брался чинить ни один сапожник! И при этом не взять ни копейки!
Мне поверили, но не сразу, а потом заставили вымыть ноги и обуться. После этого мне пришлось повторить весь рассказ, но в более подробном изложении и, главное, «кто что сказал и как при этом посмотрел». Взгляды у нас в семье значили то же, что и слова.
— Сапожник просто хороший человек, — решила мама. — И очень жаль, что такой несчастный.
Хотя сейчас меня не очень интересовали чужие дела, но все же меня удивило это сообщение.
— Несчастный? Ты бы послушала, как он на митингах выступает!
В то время мне казалось высшей ступенью гражданской деятельности способность произносить речи, выступать. Я, к моему огорчению, этой способностью не обладал. Говорить публично я не умел, меня заедала стеснительность. А сапожник умел, да еще как! Это ли не счастье?
Но Муська — моя сестра — была совсем другого мнения. Она сказала:
— При чем тут митинги, если от него жена ушла.
Муська младше меня на два года, а держится как старшая и всегда знает все, что полагается знать только взрослым.
И это сообщение не очень меня взволновало, тем более, я не совсем понял смысла сказанного.
— Куда ушла? — спросил я.
Муська посмотрела на маму и пожала плечами. Я сказал:
— Он когда выступает на митинге, похож на пророка.
— Фантазер, — проговорила мама. — Впрочем, в нем что-то есть. Послушай, а ты не захворал?
Она пощупала мой лоб и щеки.
— Нет, все в норме. Какой-то ты вялый и странный.
— Просто он опупел от радости, — сказала сестра.
В другое время ей бы досталось за это, но сейчас я только презрительно улыбнулся и вышел, постукивая каблуками своих прекрасных ботинок.
— Совсем опупел, — удивленно повторила Муська.
Пусть говорит, что хочет. Самая лучшая, самая необыкновенная девушка назначила мне свидание, можете вы это понять? И я сейчас недоступен никаким мелким чувствам.
Задолго до восьми я прохаживался по переулку, не решаясь высунуть нос на заветную улицу. Прогнали коров, запахло горячей дорожной пылью и парным молоком. Синие августовские сумерки устало спустились на крыши, в окнах задрожали бледные огни.
Я отважно выглянул из-за своего угла.
Вера стояла, прислонившись к калитке. Нарисованный сапог казался стоящим на ее голове, и у меня мелькнула совсем не подходящая к настроению мысль, что это для того, чтобы удержать ее на земле — такой она представилась воздушной. С ее плеч острыми концами, похожими на опущенные крылья, свисал большой белый платок.
У меня и у самого как-то исчезло чувство весомости, и я все не решался оторваться от угла, а когда все-таки решился, то мне так и показалось, что я поплыл по воздуху, не касаясь пыльной дороги.
Увидав меня, Вера выпростала из-под платка тонкие руки, словно птица, расправляющая крылья.
— А я не верю, — торопливо зашептала она, — ни одному слову. Нельзя верить. Ведь нельзя же?..
Только потом, через много лет, я понял, сколько отчаяния и в то же время сколько надежды было в ее словах! Как ей хотелось верить тому, кто написал ей, и как она умоляла разбить ее сомнения. Тогда ничего этого я не понимал и сам с отчаянием думал, что она и в самом деле не верит ни одному моему слову и что даже мой вид ей противен.
— Не верю, — с надеждой шептала она, приближая ко мне свое бледное и, как мне казалось, светящееся в темноте лицо. — Понимаешь ты меня, не верю…
— Но почему же! — выкрикнул я.
Она снова прислонилась к калитке и, отдыхая после каждого слова, медленно проговорила:
— Не кричи. Вот, отдай… Передай…
Холодные пальцы коснулись моей руки. Записка! Хлопнула калитка, и я остался один. Последовать за ней я не отважился. Да мне и в голову не пришла такая мысль. Я был счастлив оттого только, что видел ее, на мгновение коснулся ее руки, услышал ее тихий голос.
И еще — счастье, о котором и не мечтал, — письмо.
Прочитать его я догадался лишь недалеко от своего дома. Остановился у какого-то освещенного окна. Пальцы мои дрожали, когда я развертывал письмо.
В эту минуту я даже забыл о том, что пишет она не мне, что в ее глазах я не больше, как посыльный, поверенный в тайном деле любви. Почтальон. Состояние острой бессознательной влюбленности лишает человека способности не только рассуждать, но и просто оценивать свое положение.
А я любил, я ничего не хотел, да и не мог сознавать, я ждал чуда и дождался. Она писала:
«Если это не насмешка с вашей стороны и все, что вы написали, правда, то приходите. Я каждый вечер буду ожидать вас у ворот. Вы пройдете мимо и сделаете мне знак, все равно какой, я пойму и пойду за вами. Или нет, не надо ничего делать, вы просто пройдите мимо, а я уж пойму, что это вы. А если вы смеетесь, то бог вас осудит, другой защиты у меня нет».
Вечером на другой день она стояла у ворот в том же темном платье и в большом белом платке, который снова напомнил мне обвисшие крылья, готовые встрепенуться и понести ее навстречу счастью или гибели. Это, как потом оказалось, для нее было уже все равно.
А пока я смотрел из-за угла, задыхаясь от любви. Я видел ее пылающие щеки, изумленный, ожидающий взгляд и не смел подойти.
Ведь знал же я, что не меня она ждет так покорно и страстно. Но в то же время смутное и неосознанное торжество вскипало во мне от сознания, что все вызвано мной. Я поселил надежду в ее сердце, заставил ее замирать от ожидания.
И так я был взволнован и упоен своим могуществом и еще больше своей любовью, что совсем не думал о последствиях. Если и появлялись какие-нибудь мысли на этот счет, то я был убежден, что, узнав все, Вера полюбит меня так же, как я ее люблю.
А вечер шел на убыль, улеглась горячая, тонко пахнущая пыль, поднятая недавно прошедшим стадом. В стеклах домов догорали исступленные пожары августовского заката и кое-где вспыхивали бедные земные огни.
Вера стояла, не прислоняясь к воротам, и концы ее платка трепетали.
Прошел продкомиссар Рольф в пыльных сапогах, синей косоворотке и лоснящемся от старости пиджаке. Она встрепенулась, но сейчас же бессильно и жертвенно запрокинула голову и уронила ее на плечо. А он прошел мимо нее, чуть сутулясь и при каждом шаге покачивая утомленным равнодушным лицом с обвисшими черными усами. Продкомиссар Рольф, известный своей беспощадностью и безграничной добротой.
Протарахтела к вокзалу линейка единственного уцелевшего в селе извозчика, которому удалось, несмотря на все реквизиции, сохранить коня. За худобу, длинный рост да еще за необычайно зычный голос получил он кличку Минарет, а настоящего его имени никто уже не помнил.