Единственно, чем Андрей выразил свою неприязнь к козлобородому Вадику, обратился с вопросом не к нему, излучавшему агрессивную общительность, а к стоявшему рядом средних лет мужчине с нездоровыми отеками под глазами.
— Простите, пожалуйста, здесь все на выставку Державина?
— Да.
Мужчина не был склонен к многословию.
— Но еще вчера можно было зайти свободно. Почему сегодня такая сенсация?
Мужчине явно были неприятны назойливые расспросы:
— Не знаю. Говорят, интересный художник.
Зато охотно встрял мефистофель-Вадик:
— И что же, вчера вы воспользовались случаем, когда можно было зайти свободно?
— Воспользовался.
— Тогда вам повезло. И что же там?
— Полярные пейзажи: льды, острова, северные сияния.
— Ну это внешнее описание, литература. А вы ощутили воздействие?
— Какое воздействие? — Андрей искренне не понял.
— Тогда вы напрасно потратили время, могли и не заходить, хоть и свободно. Суть в том, чтобы ощутить воздействие. Подвергнуться, так сказать, от картин облучению.
— Не понимаю. То есть всякое искусство, конечно, воздействует…
— Нет, тут настоящее воздействие: вроде гипноза или телепатии — только мощнее. Ну есть же люди, которые обладают особой силой. Исходит из пальцев чаще всего, ну и из глаз. А тут через картины.
Значит, поползли слухи от Ребровых. По принципу испорченного телефона, но поползли. То есть помчались, а не поползли! Андрею не захотелось расспрашивать подробнее, как козлобородый Вадик и все остальные представляют себе механизм воздействия, а то такого наслушаешься! (Бедняга этот отечный мужик — неужели пришел исцеляться?!) Андрей повернулся и отошел. Вдогонку донесся комментарий:
— Имеют уши да не слышат, имеют глаза да не видят.
Ну вот и слава. Всякий художник хочет, чтобы его работы знали — нет, больше: чтобы видеть его работы стало потребностью, первой потребностью, как хлеб и вода! — а значит, всякий художник стремится к славе. И разумеется, Андрей был счастлив при зрелище этой громадной очереди на свою выставку; потому что всякое скопление людей обладает особым свойством: при взгляде на него как бы отвлекаешься от мысли о составляющих его отдельных людях; и пусть Андрею был неприятен мефистофель-Вадик — соединившись чуть не в тысячную очередь, такие вадики символизировали признание и потому радовали, радовали несмотря ни на что, а мелькнувшая в приступе раздражения мысль, что променял бы всю эту очередь на тех двух женщин в шалях, — она мелькнула и канула… Да и не из одних вадиков очередь, не может быть из одних! И все же был в этой внезапно обретенной славе и оттенок тревожащий: смутное пока предчувствие, что отныне он, Андрей Державин, не только себе принадлежит, но и этой очереди… Если не только себе — ладно, а что если не столько себе?!.
Андрей вышел на Неву и пошел по набережной. У Эрмитажа тоже стояла очередь, но куда меньше, чем у Кофейного домика. Ну что ж, так и должно быть: новое обязано быть интереснее, потому что кому нужно новое, если оно хуже старого? Андрей вспомнил терзания Витькиного приятеля, того реставратора — Паши… нет, Никиты Панича. Да, это как болезнь. Только телесную болезнь есть шансы вылечить, а такую?
Около Адмиралтейства Андрей остановился, удрученный, как всегда, унылым рядом домов, заполняющих пространство между двумя боковыми крыльями, которые как тянущиеся к реке руки. И тут же понял: вот она, главная картина его «Ленинградских фантазий». Она сразу раскроет зрителю прием, введет его в предлагаемый условный мир. Убрать эту бездарную застройку, освободить Адмиралтейство, развернуть его вдоль Невы! Писать с точки на том берегу, причем лучше сверху — с башни Кунсткамеры, — и зазвучит торжествующая музыка грандиозного фасада!
Сейчас же начать, немедленно! Андрей заспешил домой, равнодушно проходя мимо Медного всадника, мимо Сената и Синода, мимо Исаакия — он видел только раскрывшееся Адмиралтейство и был слеп для других красот. А очередь в Летнем саду как-то сама собой почти забылась, то есть, вернее, отошла на периферию сознания как нечто малозначащее: ведь это была очередь ко вчерашним работам, а весь интерес жизни сосредоточился в завтрашних. Поэтому даже не пришло в голову рассказать о событии — или происшествии? — в Летнем саду Алле, и когда она спросила с упреком, но и не без замаскированного злорадства (он зашел в квартиру оставить плащ):
— Чего это ты разгуливаешь, а не работаешь? — Андрей стал ей с жаром объяснять, как видит раскрытое Адмиралтейство, и что освещение нужно обязательно утреннее, только-только восход, чтобы пустить по Неве белую «Ракету», а она — от лучей солнца — розовая…
И скучно было услышать в ответ сугубо практичное:
— Думаешь, выставкому понравится? Скажут, что не реализм.
Андрей не смог ничего сказать на это — махнул рукой и убежал наверх, в мастерскую.
Ну а очередь о себе напомнила в тот же вечер. Зашел Витька Зимин.
— Старик! Про тебя ходят легенды! Слепые от тебя прозревают, а немые вопиют! Два портрета в день и за каждый по тысяче! И то по большому блату. Короче, я к тебе, как Паниковский к Корейко: «Дай миллион! Дай миллион!»
— Уже и немые вопиют?
Хотел ответить насмешливо, а прозвучало скорей сердито.
Начать с того, что Андрей не любил этого дурацкого обращения: «Старик!» А еще хуже то, что он ясно видел: Витька, хоть и паясничает, все же и верит отчасти в эти тысячные гонорары — и восхищают его прежде всего именно гонорары, а не удивительные свойства портретов. Действительные эти свойства или мнимые, Витька не знал, конечно, но мог начать с того, чтобы поинтересоваться — в этом же суть, а не в гонорарах. И впервые Андрей беспощадно разглядел в друге то, чего не замечал раньше, то есть если и замечал что-то невольно, то старался отстранять от себя, не определять четко: что Витька суетлив, пишет часто не от внутренней потребности, а от моды — потому и мазок слишком широк, и рисунок нарочито коряв; и не просто любит деньги (презирать деньги — ханжество, да и сами деньги ни в чем не виноваты, виноваты всегда бывают люди, в чьих руках деньги), но часто делает за деньги работу, которой сам стыдится, что всегда определялось словом продажность; и романы его не от бурного темперамента, но из тщеславного желания прослыть дон-жуаном… Видел Андрей и то, что к нему-то Витька относится с самой искренней дружбой — но уравновешивало ли это все остальное?
— Вопиют, старик, вопиют! Слушай, если ты это для рекламы пустил, то гениальный ход! Пока разберутся, успеешь намолотить!
С чувством двойного превосходства Андрей посмотрел на приятеля: и оттого, что на самом деле обладал способностью наделять портреты странной силой (поскольку он не имел ни малейшего понятия о природе этой своей способности и, кажется, ничего не сделал для того, чтобы ее в себе развить, самым правильным было бы обозначать ее словом дар), и оттого, что решительно не мог даже вообразить шарлатанский трюк с рекламой. Нужно особое устройство мозгов, чтобы такое придумать, но лучше не иметь такого устройства.
— А хочешь, тебя напишу? Сам и испытаешь.
— Ну, у меня и денег таких нет.
— Что ты! Какие деньги с друга.
— Брось, кому голову морочишь. Написать-то напишешь, но насчет этих свойств…
— Я же ничего не утверждаю про свойства. Говорю: испытаешь сам.
— Правда, сейчас и наука интересуется. Академики. Фотографии видал: руки, и вокруг как сияние?
Алла только глаза переводила в изумлении: с мужа, на Витьку, с Витьки на мужа. Наконец не выдержала:
— Что вы какую-то ересь несете? «Реклама», «свойства»!
— Алена! Ты-то почему не в соболях? Почему передник не из парчи и бархата? Во жмот: все в кубышку, ничего родной жене! Да еще и скрывает. Небось трех любовниц завел!
Все так шутят: про вино и женщин. Но все равно Андрею было неприятно. И скучно от этого крупноблочного остроумия.
— Жена всегда узнает последней.
Алла с удовольствием подыгрывала Витьке. Как говорят актеры, подавала реплики. Женщины вообще всегда подыгрывают таким вот шумным острякам — они, как дети и дикари, любят все блестящее и цветное: хоть стеклянные бусы, хоть пустые слова.