Хотя и Алла права по-своему, если обиделась: давно нужно было ей рассказать. И с радостью рассказал бы, если бы не боялся услышать в ответ что-нибудь вроде: «И ты поверил этим Ребровым? Они скорей всего просто не в себе. А счастливые номера от «Спортлото» твои портреты не нашептывают? Нет, но самое интересное, что ты охотно поверил! А шаманов у тебя в роду не было?» Очень бы даже могла.
И сейчас, когда уж и деваться некуда, очень трудно ему было все рассказать Алле. Тем более при Витьке. Да если бы и без Витьки… Одно дело — знать про себя, и совсем другое — рассказать четкими словами. В молчаливом знании все возможно, а в произнесенных словах — сразу полная невероятность… Но что за жена, говоря с которой нужно тщательно обдумывать каждое слово, будто выступаешь на дипломатическом обеде! А расслабишься — и сразу получишь удар в незащищенное место. Как тогда, по поводу дурацкой статьи Д. Вашенцовой.
А что если… Ведь существует идеальный образ Аллы. Тот образ, который виделся Андрею, когда он собирался жениться, и ясно помнится до сих пор. Прекрасный в самом полном смысле слова! Так что, если написать портрет Аллы?!.
Мысль была захватывающая, и Андрей совершенно забыл, что собрался рассказать Алле о самих портретах и о слухах вокруг портретов.
— Эй, Андрюфка, ты что?! Смотрит куда-то за горизонт, ничего не видит! С тобой не припадок?
— Просто задумался, извини.
— Чудачества гения, — объяснил Витька Зимин. — Не обращай внимания, Алена.
— Ну так что за такие свойства?
— Не знаю. Говорят, что модели постепенно становятся похожими на портреты, которые с них написаны.
— Это значит, что вначале они не похожи! Слушай, это же выход, — радовался Витька, — сходства не поймал — виноват теперь не художник. Пусть модель поднапряжется и постарается стать похожей!
— Подожди ты, — Алла вычурным актерским движением поднесла пальцы к вискам, — подожди, не шуми, я хочу понять. «Говорят»! Кто говорит?
— Они сами и говорят. Модели. Помнишь, мне Витька одного сосватал? С него и началось.
— Значит, все-таки без Витьки никуда! Но ты устроился, старик. По принципу: Магомет не идет к горе, так сама гора топает к Магомету. Короче: спасение утопающих — дело рук самих утопающих. Перевод портретируемых на самообслуживание — новый прогрессивный метод.
— Обожди. И они в это поверили?
— Не только они, Алена, уже весь город верит. Один я еще пока сомневаюсь. Но колеблюсь. Ты лучше мне признайся, как другу дома: ложки от его взглядов не двигаются?
— Ложки так двигаются, что едва успеваю готовить. И вилки тоже.
Вот так. Не захотела по-настоящему понять. Конечно, Витька мешает со своим шумом, но все равно: не захотела. Если бы услышала, что где-то на Камчатке один неграмотный самородок… или в джунглях Индии — тогда бы и разговоров, и интереса! А раз здесь, рядом, раз собственный муж — не захотела.
Пора было как-то оборвать этот нелепый разговор.
— Ну, я пошел.
Алла сразу обиделась. Она всегда обижалась, когда Андрей уходил вот так, внезапно, ее не предупредив: она считала, что должна знать все его планы заранее, «быть в курсе его жизни», как она говорила.
— Куда это ты?
Надо было соврать без заминки, чтобы получилось правдоподобно. А Андрей не очень умел сразу, без подготовки, врать.
— Да так, дело одно.
Он уже злился и на то, что она расспрашивает, точно не свободен идти куда захочет, и на то, что не умеет врать легко и элегантно.
— Пусть идет! — закричал Витька. — Останемся в тет-а-тете, Алешенька!
— А что толку? Мой муженек с кем хочешь меня оставляет, так что и не интересно.
Это точно: Андрей так же органически не понимал, что такое ревность, как дальтоник не понимает разницы между красным и зеленым. Впрочем, Андрей не считал это недостатком, зато Алла считала.
Сбежал Андрей от неприятного разговора. Сам так думал. Но уже на лестнице понял, что истинной причиной было нетерпение: работать нужно, а не болтать! И он пошел наверх, в мастерскую.
Трещина за то время, что он не обращал на нее внимания, словно бы зачахла: облупились края, какие-то жуки в ней завелись или тараканы — ей тоже скучно быть в небрежении. Ну и бог с ней — нет времени на праздные фантазии.
Он отпер дверь мастерской, шагнул в темноту, нащупал пробки — и с глубоким удовлетворением почувствовал себя дома, как никогда не чувствовал себя в квартире двумя этажами ниже. Его картины глядели на него со стен, они были продолжением его самого, так что получалось — он сам себя окружал: наверное, так же относится моллюск к своей раковине, если он способен что-нибудь ощущать. И, может быть, впервые в жизни Андрей отчетливо понял, до чего же он счастливый человек: у него есть своя мастерская, продолжение его самого, у него есть работа, которая хорошо получается, и делает он только то, к чему его влечет властная внутренняя потребность, за всю жизнь он не сделал ни одного мазка не по убеждению — что же еще человеку надо?! Все остальное — пустяки.
Чтобы писать Аллу, ему не нужно было усаживать ее перед собой. Он видел ее абсолютно отчетливо: до каждой родинки, до каждой ресницы, до тени от каждой ресницы — и видел сразу в двух образах, в двух воплощениях: теперешнюю, со всеми разочарованиями в себе, в нем, в самой возможности счастья; и ту, идеальную, которая мерещилась ему в первые месяцы знакомства, да не только мерещившуюся, но и существовавшую: в первой страсти, в первых выставках, полную ожиданий и надежд.
Странно, что он был совершенно уверен в своем даре, а ведь доказательство у него было только одно: перерождение, случившееся с Ребровым. Или лучше сказать: возрождение Реброва. Повторился ли эффект с женой Реброва, Андрей еще не знал, но почему-то не сомневался, что повторился. И если он приступал к портрету Ребровой, боясь, что внезапно обнаружившийся в нем дар так же внезапно исчезнет, то сейчас он не то чтобы верил, нет — твердо знал, что дар этот останется в нем навсегда. Дар стирания случайных черт.
Но работалось все-таки трудно. Словно сам холст сопротивлялся, тормозил движение кисти. Но трудность только увеличивала азарт, ибо доставляла радость преодоления: такую же радость переживает стайер, терпящий на дистанции боль, когда кажется, что вдыхаешь раскаленный воздух, сжигающий легкие, — боль и радость от боли, радость победы над собственной слабостью, радость от сознания, что немногие могут перенести то же, и вдвойне оттого, что ты обгоняешь этих немногих и приходишь первым. Если бы работалось легко, не было бы и радости от работы. Но самый холст, кажется, сегодня сопротивлялся, доставляя Андрею счастье изнеможения.
Где-то около полуночи он остановился. Всю руку опять немного покалывало. Мельчайшие пузырьки ударяли в стенки сосудов острее, чем в прошлый раз, и оттого отчетливее была иллюзия, что в руке течет откупоренное ледяное шампанское.
— Ну и где ты пропадал? — встретила Алла.
Не ложилась. Ждала.
Врать не хотелось. И не умелось.
— Работал.
— Какой труженик! Укор всем нам, бездельникам.
Неужели ждала, чтобы сказать эти мелкие слова?! Нужно было бы ответить веселой глупостью в стиле Витьки Зимина, но Андрей не сумел.
— Почему укор? Если бы ты не спросила, я бы и не сказал ничего про работу. Ну, считай, что пил в подворотне, — так тебе приятнее?
— Потому укор, что ты сделал из работы свою привилегию! Ты избранник, ты творишь для вечности, а мы все никчемные бездельники!
— Никогда я такого не говорил!
— Еще бы говорил! Но ты всем своим видом демонстрируешь.
«Ничего, — думал Андрей, — только бы продержаться! Еще немного продержаться! А там будет готов портрет. И сотрутся случайные черты».
А пока сказал:
— Но это же хорошо, если у меня такой красноречивый вид! Напиши меня и назови: «Зазнавшийся» или «Домашний тиран»!
— Да ну тебя. — Алла не хотела, а улыбнулась. — Господи, ну о чем мы? Давай есть пирог!
— Пирог?
— Ну да! Весь вечер пекла, как дура, после, когда Витька ушел. Мне же позвонил папа, рассказал про Летний сад. Он поздравляет, а я ничего не понимаю. Это же свинство, Андрофей, ничего не рассказать!