За толстыми стенами склада всегда прохладно, поэтому в ожидании очереди выходят покурить и погреться на воздух. Петя оказался вовлеченным в разговор о вчерашнем матче, так что не очень страдал от медлительности кладовщика. Из склада выехал Валька Котов, знакомый сварщик из ремонтного отдела. Тоже вез баллон. Петя помахал ему рукой, но подходить не стал: он в этот момент доказывал, что Стрельцов мог бы стать лучше Федотова и лучше Мюллера. Ему не верили, и Петя злился: он считал себя знатоком, а знатоку всегда тошно слушать рассуждения профанов. Наконец очередь подошла.
Гриша, играя мускулами, внес пустой баллон в специальную камеру, где хранится ацетилен. Петя важно протянул накладную.
Кладовщик едва взглянул и отодвинул накладную тыльной стороной кисти, точно сметая мусор со своего железного прилавка.
— Нету.
— Как нету? Срочная работа! — заволновался Петя. — Когда же это ацетилена не бывает?!
— Нету. Кончился. Завтра привезут или послезавтра.
— Я же сейчас видел, навстречу везли. Валька Котов.
Кладовщик объяснял терпеливо. Он словно давал понять, что мог бы не объяснять, что его служебный долг исчерпан тем, что он сказал «нету», но он не ограничивается сухим исполнением долга, он снисходителен и вежлив, а такое нужно ценить.
— Как раз перед тобой и отдал последний баллон. Чуть бы раньше приехал.
— Я же видел, когда порожняк заносил! — возмутился Гриша. — Я же видел, там еще один стоит. Стоит, голубчик! Для кого заначил?
Кладовщик брезгливо смел наряд, как бы отметая этим жестом непозволительный тон мальчишки, и, высказав себя в жесте, ответил по-прежнему терпеливо:
— Тот баллон идет на списание. Резьба на нем пооббилась, не отвечает стандартам. Сорвет резьбу, полетит редуктор, что тогда?
— Не летел же до сих пор, — не очень уверенно сказал Петя.
— А так всегда бывает: не летит, не летит, а потом раз — и полетит.
Петя не стал настаивать. Во-первых, он знал, что бесполезно: если кладовщик отказал, значит все. А во-вторых, ему самому не очень хотелось: ведь и правда — не летит, не летит, а потом полетит.
Ехали пустыми, и Гриша закладывал на своем электрокаре крутые повороты — когда вез баллон, остерегался. Когда проезжали мимо мясорубочного, Гриша сказал в сердцах:
— Зайти бы тебе сюда на обратном пути, был бы ты с баллоном.
А какое ему дело, спрашивается? Его дело возить.
Петя молча сплюнул.
За час до обеда на участке появился Борис Евгеньевич.
— Как дела, орлы? Завтра кончите?
Он любит говорить «с народом» преувеличенно бодро.
Потемкин с Мирзоевым, оказавшиеся ближе всех к начальству, браво ответили:
— Не подведем!
Егор только дернул плечом в раздражении. Но Бориса Евгеньевича не устраивал такой ответ.
— А что бригадир молчит? Ребята твои уверены. Неужели руководство от народа отстанет?
Егор ответил, не выпуская из рук развертки, которой работал:
— Народ, наверное, не допер еще, что ацетилена нет. Варить нечем.
Бодрячество с Мирошникова мигом слетело.
— Что значит — нет? Там всего-то на полчаса работы. Как это — нет?!
— Кончился. Не завезли.
Мирошников уже кричал:
— Так что ж ты тут копаешься? Молоточком стучишь? В демократию играешь? Ты сейчас должен бегать, искать! Носом землю рыть!
Егор оставался спокоен.
— Чего рыть? Рой не рой — нету. Завезут — и доварим. А пока у нас шлифовальные станки не закончены. Навалимся на них. И многооперационный.
— Я же тебе говорил: мне рольганг нужен. Рольганг!
— От перестановки мест слагаемых… На общий срок это же не влияет.
— Больно умные стали. Рассуждаешь много.
Егор положил развертку, выпрямился:
— А что же, нельзя рассуждать? Вы мне, Борис Евгеньевич, на собрании это скажите, с трибуны: «Рассуждать нельзя».
— Я тебе сейчас покажу не как разговаривать, а как нужно работать. Под землей найду! Все я должен делать, все я. Ни на кого не положиться.
Борис Евгеньевич убежал. Бежал он мелкой трусцой, стараясь при этом делать вид, что он не бежит, а идет, и потому не работал согнутыми в локтях руками, как все бегущие, но нелепо держал руки по швам. Наверное, так же он бегает на глазах министра и его заместителя. Самая мысль, что он может предстать перед министерской комиссией не в лучшем виде, уже привела его в то состояние панической исполнительности, когда доминирует одна мысль: угодить!
— Против ветра плюешь, бригадир, — сказал Потемкин.
— Себя не уважать, — буркнул Егор.
Этим было для него все сказано.
У слепых тоже свое счастье. Они осязают мир. Конечно, зрение — король чувств, но мы видим слишком много, мы видим нам не принадлежащее. Платоническое чувство. Зато осязаемое — наше, осязание — чувство обладающее. На ощупь мир тоже прекрасен! Жирный чернозем, рождающий чувство изобилия; нежная молодая трава — будто девичьи волосы ласкают ладонь; и девичьи волосы — как молодая трава; горячий на солнце камень — шершавый, могучий, вечный. Слепые очень мало знают о мире, но то, что они знают, они знают лучше нас.
Игорь Филипенко читает в глазном кабинете одиннадцатую строчку в таблице, но вместе со зрением горца или пирата ему — не иначе как по ошибке — отпущено и осязание прирожденного слепца. И когда надо чисто обработать поверхность, он закрывает глаза, проводит ладонью — и перед мысленным взором появляется как бы карта с выступающими материками и впадинами морей. А дальше просто: шабрить материки, свести их к уровню океанского дна.
Не самое это тонкое дело — шабрить. А Игорь любит. Потому что здесь меньше всего приходится полагаться на измерения, здесь нужно чувство иметь — чувство металла. Шабрит Игорь всегда на себя (можно и от себя, многие считают, что такой способ легче, а по Игорю — грубо). Длинный шабер мягко пружинит под рукой, движется равномерно, без толчков, сводя на нет невидимые глазу материки. Бригадир поставил Игоря посадить шлифовальный круг в пиноль, но ведь сначала нужно сам пиноль отшабрить! А еще прежде шабрения запилить углы. Игорь взял личный напильник и осторожными движениями стал заглаживать мелкие заусенцы. (Личный напильник — некоторые с особым шиком произносят «личной» — это всего лишь такой напильник, который уже не драчевый, но еще и не бархатный).
Игорь считает, что работа по металлу — самая настоящая, самая естественная мужская работа. Была неровная, покрытая шлаком болванка (а еще раньше — руда!), ее ободрали, обточили — и вот уже новенькая блестящая деталь, которую приятно взять в руки; много деталей — и вот уже машина. К этому привыкли, а ведь если вдуматься — чудо!
Игорь любит фантастику. Да она ему почти и не кажется фантастической, он читает, как о чем-то естественном, близком; читает и соглашается: можно сделать, и такое можно сделать. Вся фантастика, все будущее исчерпывается для него двумя словами: можно сделать!
Все можно сделать! И все бы уже сделали, если бы труд не истреблялся. Экономисты подсчитали точно: по пятиэтажному дому каждому жителю Земли — вот сколько труда истребила война! А когда труд человека уничтожен, он и сам почти что убит. Сколько убитых даже среди тех, кто выжил! Для Игоря работа — понятие материальное; не только плоды работы, те, которые можно видеть, щупать, — нет, сама работа; она представляется ему чем-то вроде электрического поля, генерируемого человеком, поля невидимого, но существующего: вокруг одних людей оно напряженное, вокруг других — сходящее к нулю.
Игорю очень нравится, что он собирает станки-автоматы, — близкая к фантастике работа, это ясно каждому. Ведь один станок сделает работу десятков людей. А Игорь уже собрал, наверное, полсотни станков — выходит, он один работает за несколько сотен, если вдуматься. А пусть каждый будет работать так, как он. Получится снежный ком, цепная реакция, взрыв! И чтобы вся работа шла на пользу, не уничтожалась. При такой работе все близкое, все завтрашнее — и на Земле, и во Вселенной: очистить атмосферу Венеры, подвесить над холодными странами искусственное Солнце. Все можно сделать!