Поддержал свою добрую славу и Касьян Перебиркин. Он достигнул видного положения в княжеском доме благодаря своей неукоризненной честности и особому дарованию готовить необычайно крепкую брагу. Брага его была такова, что только один князь Курбский мог выпить подряд два объёмистых кубка без опасения свалиться со скамьи на пол; кубки были старые, серебряные с литовским орлом на крышке. Случалось, что великокняжеский дворецкий выпрашивал в усадьбе князя Сицкого бочонок-другой браги и ставил гостям, выдавая за её производство своей кухни.
Ко дню угощения голытьбы кормёжный двор разделился деревянными переборками на две половины. Одна предназначалась для женщин и чумазой детворы, а другая для мужчин, не исключая и заведомых пьяниц. Сюда направлялись и степенные старцы на костылях, и разные уродцы, которых гнали со всех папертей.
Женской половиной заведовала молодая боярышня, которой пришлось насмотреться на всякие язвы и болячки человечества. Кажется, не было кошеля убогой старухи, в который боярышня не опустила калач или жареного леща и пяток яблок. Ей помогал Лукьяш. По её желанию сюда подошли и слепые гусляры с божественными песнями. Приходилось только сдерживать чумазую, крикливую детвору, слишком уж восторженно вторившую гуслярам.
На мужской половине послышались требования залить блины брагой, но явился Касьян, погрозил одному-другому своим железным перстом, и брага вышла у каждого любителя из головы. Зато каждый получил по большущей жареной рыбине. Всё шло чинно, словно за столом на боярском пиру.
Пирование завершилось неожиданным эпизодом: гусляры поднялись, сгрудились, пошептались, попробовали что-то на струнах и грянули славу боярышне Анастасии Романовне и, чтобы ей вековечно жить в чести и довольстве. Дело её видят ангельские херувимы и к престолу Предвечного обо всём донесут.
Боярышня зарумянилась и убежала, оставив одного Лукьяша хозяйничать.
Угощение удалось на славу. Напоследок в торбы гусляров попали остатки от множества блинов, рыбины и по кульку снетков.
Ко времени съезда званых гостей усадьба преобразилась: за строениями были выставлены водопойные колоды, копны сена и бочки с овсом. Бояре имели привычку засиживаться в гостях по крайней мере до следующего утра. В самих же хоромах тоже произошла перестановка по указаниям мамы, которой хорошо было ведомо, что боярыни приедут с арапками, дурами, младенцами, их няньками и кормилицами. Была ещё забота у мамы: смотреть за деревянными подсвечниками; случалось, что свечи падали гостям на головы, а это уже поруха дому.
В тереме боярышни, которая впервые выходила к гостям, мама потребовала белил и румян, но встретила отказ, какого и не ожидала. Обычай повелевал женскому полу белиться и румяниться, но Анастасия Романовна наотрез отказалась.
— Будешь, мама, настаивать, так я и вовсе не выйду к гостям. Без твоей мучицы и без твоего свекольника я человек как человек, а притирки обращают меня в размалёванное чучело.
Маме пришлось уступить.
— Князь Курбский! — выкрикнул Касьян Перебиркин, как только из-за Крутицкого подворья выступил верхом на ретивом коне статный всадник. Красовавшаяся на боку сабля указывала на его военное звание. Над шлемом дрожал и блестел алмазный султан.
— Вот бы такого женишка послал Господь моему дитятке! — подумала мама, не посмевшая, однако, высказать боярышне свою затаённую мысль.
— Боярин Старицкий! — выкрикнул Касьян, завидев царский возок, покрытый сверху донизу бухарскими коврами.
Ранее было оговорено, что на именины княгини пожалует сам Иоанн Васильевич, но боярин привёз весть, что великий князь с вечера отправился на охоту и вероятно заночует там. Туда же отправилось несколько сотен стрельцов, так как решено было перебить всех волков, дерзавших, перейдя по льду, вторгаться в пригородные усадьбы.
Касьян с трудом втолковал собравшейся на прилегавшей к усадьбе улице толпе москвичей, что великий князь не приедет к княгине и что лучше бы народу разойтись каждому по своему делу.
Далее въехали на княжий двор возки Мстиславских, Боротынского, Захарьиных, Воронцовых, Лыковых, Шестовых, Салтыковых и целые вереницы ближних бояр.
К немалому удивлению хозяина во дворе появились и непрошенные гости — Глинские, а главное Семиткин — окольничий пыточной избы, правивший по временам Разбойничьим Приказом. Появление Глинских уличная толпа встретила неодобрительно, возникла шумиха, а кое-где и кулак поднялся над людским морем. Михаилу Глинскому ничего не стоило своей бешеной тройкой сбить с ног прохожего и задавить его насмерть. Никто из московских служилых вельмож не посмел бы принять жалобу на него. Семиткин как ни старался расправить свою кудластую бороду, а всё же его узнали, как только его лисья физиономия выглянула из ворот Разбойного Приказа. Касьян даже не провозгласил о его приходе.
Придверники широко распахнули двери перед Глинским, как перед близким родственником великого князя, но Семиткину пришлось пробираться боком через полурастворённую половину двери. Всем москвичам было ведомо, с каким наслаждением взирал Семиткин на корчи пытаемого, которого поддерживали его пособники над раскалёнными углями.
Великолепны были парадные княжеские хоромы. Потолок главной гостевой хоромины был расписан крылатыми сиринами, зверями, звёздами и травами. Семь семисвечников в расписных с кистями фонарях освещали это на диво прекрасное помещение. Столы, расставленные покоем, были и большим запасом. Порядок рассаживания был поручен Лукьяшу. В эту эпоху «разряды» действовали во всей их силе, и, хотя сегодняшний съезд был скорее семейным, нежели парадным, но всё же никто и не подумал пренебречь этикетом.
— Извини, боярин, — обратился Лукьяш к Семиткину, который, впрочем, не был ещё боярином, — для тебя не приготовлено места, посиди на краюшке в конце стола, не обессудь.
Семиткин почувствовал, что он не в свои сани сел, но обиду пришлось проглотить и ожидать, что-то будет дальше? Мальчишку же Лукьяшу он решил взять на заметку.
Бояре ещё не успели как следует обсудить подробности последнего набега казанской татарвы, как придверник широко распахнул двери, что предвещало появление самой именинницы. И действительно, она вошла по обычаю павой, поддерживаемая под руку сестрицей Анастасией Романовной. Боярышня впервые нарушила теремное затворничество. Видно, она произвела своей красотой и непринуждённостью походки чудесное впечатление, потому что даже такие старички, как Мстиславский и Воротынский поддёрнули свои воротники, сплошь покрытые бурмицкими зёрнами, расправили бороды и прокашляли в широкие рукава.
Да и княгиня Анна Романовна предстала на боярский суд во всеоружии здоровой красоты. Крепкая на вид, она искусно смягчала природные дарования благосклонной улыбкой. Если старый князь не припал к её руке, то только потому, что это было зазорно, не было бы конца пересудам. Византия, хотя уже и утратила своё политическое, мировое положение, но всё же на Руси хранились её заветы как делать женщину ещё краше. Всё — от золотой кики и начельника до сетчатых подвесок и золотых нагрудных блях — дрожало, горело и переливалось тысячами огней в наряде именинницы. Тяжёлые косы и соболиные брови победоносно дополняли родовые драгоценности княгини. Сам хозяин млел от восторга.
Поприветствовав супруга, именинница начала обходить дорогих гостей, сопровождаемая подносчиком тяжёлых кубков. На Лукьяше лежала обязанность нести ковши для браги; стопы же были заранее расставлены перед каждым прибором. За Лукьяшем несли серебряную бражницу, в которую входило несколько вёдер напитка, стремительно бросавшегося в голову. Брага удалась на славу. Каждой голове следовало поудержаться и поскромничать.
Молодая боярышня не видела ещё вблизи охмелевшего человека. Для неё было даже вновь и само восклицание — «горько!», после которого следовал поцелуй князя с княгиней.
Обходя гостей, именинница находила для каждого приветливое слово. Впрочем, князю Глинскому не понравилось её приветствие, сказанное чуть слышно: «Не калечь людей по улицам Москвы. Москва отплатит тебе сторицей за каждый разбитый череп». Перед Семиткиным она остановилась с изумлением; перед ним она выговорила громко: «Не знаю, как тебя и величать. Не ожидала твоего прихода, а ты удосужился отойти от жаровни своей пыточной избы». Лукьяш налил ему браги только на донышко стопы. Семиткин стойко проглотил и эту обиду.