как будто воскресает меланхолический «заглавный» пейзаж цикла.
Здесь звучит отголосок трагических сомнений поэта. «Рядом с нами, — писал он в феврале 1909 года, — все время существует иная стихия — народная, о которой мы не знаем ничего — даже того, мертвая она или живая, что нас дразнит и мучает в ней — живой ли ритм или только предание о ритме» (IX, 132).
«Современный художник — искатель утраченного ритма (утраченной музыки) — тороплив и тревожен, — продолжает Блок; — он чувствует, что ему осталось немного времени, в течение которого он должен или найти нечто, или погибнуть».
Признание замечательное, позволяющее нам многое понять в самоощущении и творчестве великого поэта!
Так и в стихах цикла «На поле Куликовом» возникает своеобразный автопортрет, однако теснейшим образом слитый с типическими чертами современника-единомышленника
«Темный огонь» — «проклятое „татарское“ иго сомнений, противоречий, отчаянья, самоубийственной тоски, „декадентской иронии“ и пр. и пр.» — с беспощадной правдивостью охарактеризован в стихотворении «Друзьям», написанном в самый разгар работы над циклом:
По даже это темное, все сжигающее пламя кажется Блоку естественней, чем мертвенный покой, словно зыбучие пески, обступивший героя «Вольных мыслей», Недаром в тот же день, что и стихотворение «Друзьям», пишутся «Поэты», как бы уточняющие авторскую мысль:
«Не может сердце жить покоем…» — таков итог цикла «На поле Куликовом».
«Другом, — заметил Блок однажды, — называется человек, который говорит не о том, что есть или было, но о том, что может и должно быть с другим человеком. Врагом — тот, который не хочет говорить о будущем, но подчеркивает особенно, даже нарочно, то, что есть, а главное, что было… дурного (или что ему кажется дурным)» (VII, 250).
В этом, особом смысле слова художник Сомов оказался «врагом» Блока, подчеркнувшим в своем портрете как раз те преходящие, во многом навеянные общественно литературной обстановкой начавшейся реакции черты поэта, с которыми тот сам трудно и непримиримо сражался.
«Если бы я был уверен, что мне суждено на свете поставлять только „Балаганчики“, — писал поэт в 1907 году, когда создавался сомовский портрет, — я постарался бы просто уйти из литературы (может быть, и из жизни). Но я уверен, что я способен выйти из этого, правда, глубоко сидящего во мне направления» (VIII, 209).
А через год, размышляя о своей главной цели-теме России, он скажет: «Несмотря на все мои уклонения, падения, сомнения, покаяния, — я иду» (VIII, 265–266).
Человек без пути, без цели, без своей темы — любви- для Блока не человек. «Куда пойдет он, еще нельзя сказать, — записывает он, читая книгу преуспевающего Игоря Северянина, — что с ним стрясется: у него нет темы. Храни его бог» (VII, 232).
«…растет передо мной понятие „гражданин“, — говорится в письме Блока 1908 года Е. П. Иванову, — и я начинаю понимать, как освободительно и целебно это понятие, когда начинаешь открывать его в собственной душе» (VIII, 252).
Тончайшие, по явственно ощутимые нити связывают нравственные идеалы поэта с революционным брожением в стране, с созревающим в ней порывом к грядущему.[18]
«Революция русская в ее лучших представителях- юность с нимбом вокруг лица, — пишет он даже в разгар столыпинской реакции. — Пускай даже она не созрела, пускай часто отрочески не мудра, — завтра возмужает» (VIII, 277).
«Человек есть будущее… пока есть в нас кровь и юность, — будем верны будущему», — призывает Блок молодого литератора… (VIII, 384–385).
On исповедовал эту верность, хотя ее веленья часто входили в драматические противоречия со многим в его личной жизни, кровных узах и пристрастиях.
«…Совесть побуждает человека искать лучшего и помогает ему порой отказываться от старого, уютного, милого, но умирающего ч разлагающегося…» скажет он впоследствии (VII, 388).
Переводя пьесу австрийского романтика Грильпарцера «Праматерь», Блок признавался: «Чем глубже Грильпарцер погружается в сисю мрачную мистику, тем больше присыпается во мне публицистическое желание перевести пьесу на гибель русского дворянства…» (IV, 295).
On оговаривался, что «в атом была бы доля правды, по не вся правда» (IV, 294). Однако несомненно, что в описании человека, читающею «Праматерь», «сидя в старой дворянской усадьбе, которую сотрясает ночная гроза или дни и ночи не прекращающийся осенний ливень», перед нами вырисовывается настроение самого поэта: «…Кругом на версты и версты протянулась равнина, затопленная ливнем, населенная людьми давно непонятными и справедливо не понимающими меня; а на горизонте стоит тихое зарево далекого пожара: это, вероятно, молния подожгла деревню» (IV, 295).
18
Письма Блока и воспоминания его близких свидетельствуют о всегдашней готовности поэта прийти на помощь революционерам, которым «грозит смертная казнь» (VIII, 270), или политическим заключенным.
«У меня к Вам большая просьба, Александр Александрович, — обращается к нему знакомая, курсистка З.В. Зверева 12 ноября 1909 года. — Не достанете ли опять книг из „Шиповника“ (известное издательство. — А.Т.) для ссыльных? Потом, может быть, среди Ваших знакомых захочет кто-либо помочь деньгами, платьем, — сдой, наконец. Отовсюду приходят прямо-таки страшные письма».
«Все, что Вы пишете, — отвечает Блок на следующий же день, — мы и Люб[овь] Дмитриевна будем сейчас же устраивать. Можно достать платья и денег, количество, конечно, заранее не могу указать. Книг у меня есть некоторое количество» (ЦГАЛИ).
Характерно для Блока, что он нигде и никогда, даже после революции, не обмолвился о подобных эпизодах своей биографии.