Читая эти стихи, вспоминаешь позднейшие слова Блока о том, что „писатель, верующий в свое призвание, каких бы размеров этот писатель ни был, сопоставляет себя со своей родиной, полагая, что болеет ее болезнями, страдает ее страданиями, сораспинается с нею…“ (V, 443).
Примечательно претворение одних и тех же легален пейзажа в зависимости от происходящего вокруг. В „Осенней воле“ (1905) красный цвет рябин „зареет издали“, как-то обнадеживающе перекликается с тем, что „вдали призывно машет“ „узорный… цветной рукав“ родины.
„Осенняя любовь“ написана в пору столыпинской реакции.
Теперь те же грозди рябины как будто набухли кровью, похожи на кровавые пятна; на всем как бы лежит тень снующего по стране палача; все полно отголосками крестной муки.
Если в „Вольных мыслях“ в конкретнейших картинах повседневности начинает проступать какой-то иной смысл, то в написанном год спустя цикле „На поле Куликовом“ он выразился с полной определенностью.
Скитания героя „Вольных мыслей“ были очерчены со всей бытовой достоверностью („Я проходил вдоль скачек но шоссе… Однажды брел по набережной я… Так думал я, блуждая по границе Финляндии…“), но за ними сквозили иные, духовные его метания и томления, делавшие ему близкой участь „красавицы — морской яхты“, „под всеми парусами“ застывшей в вынужденной неподвижности.
В цикле „На поле Куликовом“ все также полно символики. Образ героя, по видимости — участника знаменитой битвы, двоится, вбирая в себя мироощущение современника блоковской эпохи, которое в конце концов и становится главенствующим в настроении цикла.
В известном смысле можно сказать, что сугубо конкретные наблюдения и переживания героя „Вольных мыслей“ теперь предстают перед нами в обобщенном, „сублимированном“, возвышенном освещении и „подтекст“ предыдущего цикла становится текстом нового.
В первом стихотворении „Вольных мыслей“-„О смерти“-звучала тайная тоска по действию. Герой, ставший свидетелем гибели жокея, словно завидовал его судьбе, цельности его жизни:
Эта тоска потом как бы уходила вглубь, а авансцену цикла занимала мертвая зыбь будней.
В цикле „На поле Куликовом“, напротив, первое стихотворение открывается картиной полного покоя:
На смену несколько изысканным и дробным деталям-символам „Вольных мыслей“ (озеро-красавица, „красавица — морская яхта“) приходит мощный обобщенно-эпический образ, олицетворенный в типическом русском пейзаже, одном из тех, о которых историк В. О. Ключевский, кстати, чрезвычайно ценимый Блоком, заметил, что путник может подумать, „точно одно и то же место движется вместе с ним сотни верст“.
Сотни верст — или лет, — могли бы мы добавить: столь исторически устойчивым кажется этот пейзаж поначалу.
Однако следующие строфы вносят в эту мнимую умиротворенность ноты острейшего драматизма:
Исследователи[17] верно отмечают, что здесь перед нами снова возникает отголосок стремительного полета гоголевской тройки:
Налицо резкая смена самого темпа повествования. „Натуралистически“ нарисованный вначале мирный пейзаж оказывается только „сном“ (образ сна у Блока обычно или, выразимся осторожнее, по большей части имеет отчетливый негативный смысл), обманчивым покровом драматического исторического движения.
За ним — воспоминание и, поскольку история постоянно оборачивается здесь у Блока живейшей современностью, пророчество о грозных битвах, тяжких утратах и поражениях:
Если в „Вольных мыслях“ порыв к жизни, к деянию был отчасти воплощен в смутном и стихийном женском образе („В дюнах“), конкретные, земные черты которого („звериный взгляд“) норой вступали в явное противоречие с его символическим смыслом, то в цикле „На поле Куликовом“ возникает романтически возвышенный, туманный, как видение или вещий сон, и в то же время пронизанный всеми отзвуками живейшей реальности образ:
В историческом плане это видение ассоциируется с обладавшим для участников Куликовской битвы огромной притягательной силой образом заступницы-богоматери, с атмосферой легенд о чудесных знамениях, предвещавших желанный исход грядущего сражения.
Для значительного большинства блоковских современников, как, возможно, и для него самого, это — образ Родины, России (так же, как просьба помянуть воина в случае его гибели скорее обращена к ней — „светлой жене“; вспомним патетические строки: „О Русь моя! Жена моя!“).
Но, разумеется, этот образ играет и живыми красками воспоминаний о совершенно земных женах. Любопытно припомнить в этой связи строки одного из любимых Блоком поэтов, В. А. Жуковского, о Бородинском сражении:
Разумеется, блоковский образ многозначнее и богаче, как и вся рисуемая им картина. „Куликовская битва“, которую предчувствует и славит поэт в своем цикле, обозначает не только назревающую в тогдашнем историческом настоящем социальную бурю, но и надежду „свергнуть проклятое „татарское“ иго сомнений, противоречий, отчаянья, самоубийственной тоски, „декадентской иронии“ и пр. и пр.“ в собственных душах, как писал Блок в это время К. С. Станиславскому (VIII, 265).
Интересно, что несколько лет спустя Блок говорил об одном из всегда занимавших его русских поэтов: „Темное царство“ широко раскинулось в собственной душе Григорьева; борьба г темною силой была для него, как Оля всякого художника (не дилетанта), — борьбою с самим собой» (V, 500).
Эта же борьба отчетливо проступает в четвертом стихотворении цикла, где герой как бы снова оказывается, если можно так выразиться, в ситуации «Вольных мыслей» — в некоей временной отстраненности от исторического «лета»:
17
См., например, статью 3.Г. Минц «Блок и Гоголь». — «Блоковский сборник», II. Тарту, 1972, стр. 184.