Прискакала дикой степью
На вспененном скакуне.
„Долго ль будешь лязгать цепью?
Выходи плясать ко мне!“
Рукавом в окно мне машет,[16]
Красным криком зажжена,
Так и манит, так и пляшет,
И ласкает скакуна.
(„Прискакала дикой степью…“)
Твоя гроза меня умчала
И опрокинула меня.
(„Твоя гроза меня умчала…“)

Не менее дерзко врывается Фаина в жизнь Германа („Песня Судьбы“). Ушедший из своего уединенного „белого дома“ (кстати, до деталей похожего на шахматовский дом самого Блока), навстречу „синему, неизвестному, волнующему миру“, Герман сначала видит в Фаине только цыганку, которая „душу — черным шлейфом замела“.

И хор веков звучал так благородно
Лишь для того, чтобы одна цыганка,
Ворвавшись в хор, неистовым напевом
В вас заглушила строгий голос долга!

гневно восклицает он.

Оскорбленная Фаина хлещет Германа бичом по лицу. На героя обрушивается удар судьбы, молния страсти, освещающая перед ним всю глубину мятущейся, жаждущей души Фаины и сквозящей за ней народной души: „Не лицо, а все сердце облилось кровью, — говорит Герман. — Сердце проснулось и словно забилось сильнее…“ (IV, 146).

Он „в страшной тревоге, как перед подвигом!..“ (IV, 148), ему мерещатся впереди битвы, вроде Куликовской. Он кажется Фаине долгожданным ее женихом.

Но — ненадолго. Снова сникает Герман, снова клонит его в сон, каким спал он в „белом доме“. „Пусть другой отыщет дорогу“, — бормочет он в бреду (IV, 163).

Герман так же не может удержать Фаину, как поэт в пьесе „Незнакомка“ сошедшую на Землю женщину — Звезду.

„Встретиться нам еще не пришла пора… Живи. Люби меня. Ищи меня“ (IV, 166), — говорит, расставаясь с Германом, Фаина и снова, как к заворожившему ее колдуну, возвращается к своему старому, понурому Спутнику, который „движениями, костюмом, осанкой… напоминает императора“ (IV, 143).

Вокруг одинокого Германа гудит вьюга; он не знает, куда идти. Но рядом с ним вдруг вырастает прохожий Коробейник, чья песня — „Ой, полна, полна коробушка…“ — уже несколько раз, все приближаясь, слышалась за сценой:

Коробейник

Ну, двигайся, брат, двигайся: это святому так простоять нипочем, а нашему брату нельзя, занесет вьюга!

Мало ли народу она укачала, убаюкала…

Герман

А ты дорогу знаешь?

Коробейник

Знаю, как не знать.

Да ты нездешний, что ли?

Герман

Нездешний.

Коробейник

Вон там огонек ты видишь?

Герман

Нет, не вижу.

Коробейник

Ну, приглядишься, увидишь.

И куда тебе надо-то?

Герман

А я сам не знаю.

Коробейник

Не знаешь? Чудной человек. Бродячий, значит!

Ну, иди, иди, только на месте не стой.

До ближнего места я тебя доведу,

а потом — сам пойдешь, куда знаешь

(IV, 166–167).

Не мелькало ли у Блока здесь воспоминание и об иной метели, где спасителем пушкинского Гринева явился еще не знаемый им Пугачев?

„…Потом — сам пойдешь, куда знаешь“. Вскоре в знаменитом стихотворении „Все это было, было, было…“ Блок будет гадать о своей судьбе:

Иль в ночь на Пасху, над Невою,
Под ветром, в стужу, в ледоход
Старуха нищая клюкою
Мой труп спокойный шевельнет?

Подлинный смысл этой картины проясняется, если вспомнить страницу пушкинской „Истории Пугачева“, где описано, как плыли по Яику — Уралу тела убитых повстанцев: „…Жены и матери стояли у берега, стараясь узнать между ними своих мужьев и сыновей. В Озерной старая казачка каждый день бродила над Яиком, клюкою пригребая к берегу плывущие трупы и приговаривая: „Не ты ли. мое детище? не ты ли, мой Степушка? не твои ли черные кудри свежа вода моет?“ и видя лицо незнакомое, тихо отталкивала труп“ (курсив мой. — А. Т.).

Знаменательно, что и в следующей строфе блоковского стихотворения возникает похожая картина, рисующая, можно даже сказать, почти ту же участь, только в ее обобщенном, фольклорно-песенном варианте:

Иль на возлюбленной поляне
Под шелест осени седой
Мне тело в дождевом тумане
Расклюет коршун молодой?

Чутьем великого художника Блок знал, где искать „жизненные соки“ для своего искусства. В одном из стихотворении цикла „Заклятие огнем и мраком“ спасенье от гибельного соблазна самоубийства видится в устремлении к родным просторам с их „волей“ и „болью“:

Бегу. Пусти, проклятый, прочь!
Не мучь ты, не испытывай!
Уйду я в поле, в снег и в ночь,
Забьюсь под куст ракитовый!
Там воля всех вольнее воль
Не приневолит вольного,
И болей всех больнее боль
Вернет с пути окольного!
(„По улицам метель метет…“)

Это обращение к жизни, к родине, как к путеводной звезде, пусть порой скрывавшейся за туманом, проходит через все творчество Блока.

Даже в пору трагических разочарований и, казалось, самого отчаянного скепсиса у поэта все-таки ненароком пробивается мысль о существовании иных, непреходящих ценностей. Даже в пору „балаганного веселья“

…вверху — над подругой картонной
Высоко зеленела звезда.

Пусть, когда потом, в драме „Незнакомка“, звезда сойдет на Землю и обернется прекрасной женщиной, Поэт, мечтавший о ней, не сможет ее найти, узнать, разминется с ней, — но все же она существует, тревожит, тянет к себе.

Я часто думаю, не ты ли
Среди погоста, за гумном,
Сидела, молча, на могиле
В платочке ситцевом своем?
Я приближался — ты сидела,
Я подошел — ты отошла…
Но знаю горестно, что где-то
Еще увидимся с тобой.
(„Твое лицо мне так знакомо…“)

Уже в первых подступах поэта к этой теме ощущается и огромное волнение, и сознание неизмеримости стоящей перед ним задачи, таящихся в ней неожиданностей:

Ты и во сне необычайна.
Твоей одежды не коснусь.
Дремлю — и за дремотой тайна,
И в тайне — ты почиешь, Русь.
…И сам не понял, не измерил,
Кому я песни посвятил,
В какого бот страстно верил,
Какую девушку любил.
(„Русь“)

В цикл „Фаина“ вошли замечательные стихи „Осенняя любовь“, подхватывавшие и развивавшие тему „Осенней воли“:

Когда в листве сырой и ржавой
Рябины заалеет гроздь,
Когда палач рукой костлявой
Вобьет в ладонь последний гвоздь,
Когда над рябью рек свинцовой,
В сырой и серой высоте,
Пред ликом родины суровой
Я закачаюсь на кресте,
Тогда — просторно и далеко
Смотрю сквозь кровь предсмертных слез,
И вижу: по репс широкой
Ко мне плывет в челне Христос.
В глазах-такие же надежды,
И то же рубище на нем.
И жалко смотрит из одежды
Ладонь, пробитая гвоздем.
Христос! Родной простор печален!
Изнемогаю на кресте!
И челн твой — будет ли причален
К моей распятой высоте?
вернуться

16

Характерный, устойчивый признак этого образа у Блока! Вспомним «Осеннюю волю»: «И вдали, вдали призывно машет твой узорный, твой цветной рукав».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: