Вот оно передо мной, великое темное море, которого не окинуть взглядом; призраки безмолвны, губы их сжаты, но глаза горят знакомым желтым пламенем, и я знаю, что если отведу от них взгляд, они кинутся на меня.

— Так, вы, значит, против меня, хозяин?

— Приходится.

— Ну, погоди, ты мне еще попадешься, тогда и деньги тебе не помогут! Ты у меня тогда узнаешь!

Он взялся за тачку и медленным, неровным шагом, не глядя по сторонам, покатил ее прочь. А за ним по улице с ее садами и красивыми домами двинулись миллионы его собратьев, и, проходя в полном молчании, каждый, казалось, говорил:

— Ну, погоди, ты мне еще попадешься, ты у меня тогда узнаешь!

Улица, освещенная солнцем, снова была пуста; няни катили по ней коляски с младенцами, с кустов сирени облетал цвет, полицейские на углах неторопливо записывали что-то в свои книжечки.

Ничто не напоминало о случившемся.

СТАРОСТЬ

Он выбежал из темноты и сразу же заговорил:

— Пойдите проведайте мою бедную мать, сэр. Пойдите проведайте моего бедного отца и мать!

Была снежная полночь; при свете уличного фонаря человек, обратившийся ко мне с этой странной просьбой, казался оборванным и ненормальным.

— Они живут на Голд-стрит, дом 22; проведайте их, сэр. Миссис Джеймс Уайт. Это моя бедная мать, она помирает с голоду.

— В Англии никто не умирает с голоду.

— Навестите их, истинную правду вам говорю, они старые, а есть им нечего, у них ничего нет.

— Хорошо, пойду.

Он пристально вгляделся в меня, как бы не веря своим ушам, потом вдруг повернулся и побежал по улице. Его фигура снова растаяла во тьме…

На Голд-стрит стоят серые домишки, двери которых всегда открыты, а на улице, в канавах, забитых мусором, играют дети.

— Я хотел бы видеть мистера и миссис Джеймс Уайт.

— Это на втором этаже, в конце коридора. Мистер Уайт, вас спрашивают!

Моя собака обнюхивала стену коридора, которая так непривычно пахла. Вскоре появился старик. Он недоверчиво посмотрел на нас, а мы на него.

— Мистер Джеймс Уайт?

— Да, это я.

— Вчера ночью кто-то, назвавшийся вашим сыном, просил меня посетить вас.

— Прошу вас, войдите, сэр.

Комната, не оклеенная обоями, не больше десяти квадратных футов; здесь стояла двухспальная кровать с грязным матрацем, покрытым бурой тряпкой; в камине не было огня; в кастрюле не было еды; я увидел две чашки, одну-две банки, голый пол, нож, ложку, таз, несколько фотографий, тряпье — все почерневшее, выцветшее.

На деревянном стуле перед камином сидела старуха; морщины избороздили ее темное лицо. У нее были седые волосы, маленькие серые глаза, на носу бородавка. Грязный платок, заколотый на груди булавкой, старая юбка и кофта — вот и вся ее одежда. На среднем пальце ее левой руки было толстое золотое кольцо. В комнате стояли только два стула, и один из них старик пододвинул мне, обтерев его рукавом. Моя собака улеглась, прижавшись мордой к полу: вид и запах нищеты раздражали ее.

— Кажется, вам очень не повезло в жизни.

— Очень, сэр.

Он присел на край кровати, и я увидел, что его лицо посерело от постоянного недоедания; седина тронула его редкие волосы и короткую бородку, — это был исстрадавшийся человек, отупевший от нужды и отчаяния.

— Но как вы дошли до такой бедности?

— Да ведь зима и работы нету.

Старуха, сидевшая у камина, прошептала:

— Старик может работать, сэр; еще как может!

— Да, могу; хоть сейчас могу.

— К сожалению, глядя на вас, этого не скажешь! Его рука сильно дрогнула, и он пытался унять дрожь.

— Холодновато у нас, а вообще-то я хорошо себя чувствую.

Старуха зашептала еще доверительнее:

— Старик у меня совсем здоровый, сэр; ей-богу, он может работать. Это он в такую погоду расклеился, потому как не ел ничего.

— Но сколько же вам лет?

— Старику семьдесят один, сэр, и мне столько же. Разница между нами всего в два месяца — так ведь, старик?

— Мне очень жаль говорить вам это, мистер Уайт, но при теперешней конкуренции много ли у вас шансов получить работу в вашем возрасте? Кто вы по профессии?

— Маляр, сэр, да я на любую работу согласен, все возьму, что дадут. Кое-что мне от мистера Вильямса перепадает, когда дела хорошо идут, но зима…

— Старик может работать, сэр; еще как может!

— Тридцать три года я в одной фирме работал; тридцать три года!

— В какой фирме?

— Тридцать три года, пока не закрылась…

— Но в какой же фирме?

— Отвечай, когда тебя господин спрашивает. До него не сразу доходит, что ему говорят, сэр.

— Для фирмы Скоттера на Джон-стрит… Тридцать три года. А теперь она закрылась.

— И давно закрылась?

— Три года.

— Как же вы жили с тех пор?

— Перебивались кое-как… Летом иногда работенка перепадала. Перебивались…

— Вы уж не сердитесь на моего старика, сэр. Почему ты им не скажешь? Сами видите, сэр, кое-как перебивались, а теперь вот ничего не осталось.

Она прикрыла рот рукой и зашептала, словно поверяя мне тайну:

— Худо же нам пришлось, сэр, ох, как худо! Право слово, и рассказывать неохота.

И этот почти беззвучный шепот, этот робкий жест, казалось, воскресили все беды, о которых она говорила, я беды эти снова посетили двух стариков в их ужасном уединении за плотно запертыми дверьми.

Воцарилось молчание; глаза моей собаки словно говорили: «Хозяин, мы тут засиделись: едой здесь не пахнет, огня нет!»

— В такую погоду вы, должно быть, очень страдаете от холода?

— А мы почти что не вылезаем из постели, сэр… Чтобы согреться, знаете… чтобы согреться.

Старик, все сидевший на черной кровати-развалине, кивнул.

— Но ведь у вас нет одеяла.

— Все спустили, сэр, все спустили.

— Неужели вы ничего не скопили за тридцать три года?

— У нас семья, сэр, семья; четыре сына да две дочки; а заработок — от силы тридцать шиллингов в неделю. Он всегда отдавал мне получку, сэр, старик всегда отдавал мне получку.

— Я всю жизнь был непьющий.

— Старик и капли в рот не брал, а теперь он стал старый. Но он может работать, сэр, может.

— Но неужели ваши сыновья не помогают вам?

— Один помер, сэр; в горячке помер. А у другого, — она коснулась лба иссохшим пальцем, — не все дома… Он, знаете, не того…

— Это, видимо, тот, которого я встретил вчера ночью?

— Не все дома… Это после военной службы. Малость того… — И она снова коснулась лба.

— А остальные два?

— Они хорошие дети, сэр; но у них самих семьи большие, знаете. Не могут…

— А дочери?

— Одна померла, сэр, а другая замуж вышла, уехала.

— И нет никого, кто бы помог вам?

Старик резко вмешался в разговор:

— Нет, сэр. Никого.

— Он неверно говорит, сэр… Дай я все объясню господину! Правду сказать вам, сэр, мы к этому непривычные; попрошайничать непривычные, вот что; никогда этим самым не занимались: не могли!

Старик снова заговорил:

— Тут Общество нами занималось, вот письмо ихнее. А помощи мы, выходит, не заслужили, потому как у нас ничего не скоплено. А у нас все деньги, почитай, год, как вышли; да и что я скопить мог, с шестерыми-то детьми!

— Старик ничего копить не мог; ему детей кормить надо было, а копить он не мог. Мы попрошайничать непривычные, сэр, ни за что!

— М-да… А вы знаете, что теперь всем будут платить пенсию по старости?

Старик медленно проговорил:

— Что-то слыхал, да мы политикой не занимаемся.

— Он никогда по пивным не околачивался, никогда, сэр.

— Но на выборах, конечно, голосуете?

На его губах мелькнула улыбка, и этой улыбкой, в которой не было даже насмешки, он вынес свой приговор столетиям, обрекавшим его на такой конец.

— Никогда я этим не занимался. Я старался от всего такого держаться подальше! — Он снова улыбнулся. — Прежде чем до меня дойдет черед, я помру, это уж точно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: