— Выпьем за наше здоровье и пожелаем себе счастья, mademoiselle, сказал он.
Ноэль подняла стакан, который он ей подал.
— Я всем вам желаю счастья.
— И вам, mademoiselle, — пробормотали мужчины. Она отпила немного и встала с места.
— А теперь, mademoiselle, — сказал Лавенди, — если вам надо идти, я провожу вас до дому.
Ноэль протянула руку мадам Лавенди; рука была холодная и не ответила на ее пожатие; как и в прошлый раз, у женщины были остекленевшие глаза. Солдат поставил пустой стакан на пол и разглядывал его, забыв о Ноэль. Она поспешно направилась к двери; последнее, что она увидела, была девочка, баюкавшая куклу.
На улице художник сразу же торопливо заговорил по-французски:
— Мне не следовало приглашать вас, mademoiselle, я не знал, что наш друг Барра у нас в гостях. Кроме того, моя жена не умеет принимать леди; vous voyez, qu'il y a de la manie dans cette pauvre tete [32]. Не надо было вас звать; но я так несчастен.
— О! — прошептала Ноэль. — Я понимаю.
— На родине у нее были свои интересы, а в этом огромном городе она только тем и занята, что настраивает себя против меня. Ах, эта война! Мне кажется, что все мы как будто в желудке огромного удава. Мы лежим там и нас переваривают. Даже в окопах чувствуешь себя лучше в каком-то отношении; там люди выше ненависти: они достигли высоты, до которой нам далеко. Просто удивительно, как они все еще стоят за то, чтобы война продолжалась до полной победы над бошами; это забавно, и это очень значительно. Говорил вам Барра, что, когда они вернутся домой — все эти вояки, они возьмут власть в свои руки и устроят по-другому будущее мира? Только этого не будет. Они растворятся в жизни, их разъединят, распылят, и в конце концов ими будут править те, кто и не видел войны. Язык и перо будут управлять ими.
— О! — воскликнула Ноэль. — Но ведь они тогда будут самыми храбрыми и самыми сильными!
Художник улыбнулся.
— В войну люди становятся проще, — сказал он, — элементарнее; а мирная жизнь не проста, не элементарна, она тонка, полна сложных перемен, и человек должен к ней приспосабливаться; хитрец, ловкач, умеющий приспособиться, вот кто всегда будет править в мирное время. Вера этих храбрых солдат в то, что будущее за ними, конечно, очень трогательна.
— Он сказал странную вещь, — пробормотала Ноэль. — Он сказал, что все они немного сумасшедшие.
— Барра — человек гениальный, но странный; вы бы видели его ранние картины. Сумасшедшие — это не совсем то слово, но что-то действительно сломалось в них и что-то действительно как бы тарахтит; они потеряли ощущение соразмерности вещей, их все время толкают в одном направлении. Я говорю вам, mademoiselle, эта война — гигантский дом принудительных работ; каждое живое растение заставляют расти слишком быстро, каждое качество, каждую страсть — ненависть и любовь, нетерпимость и похоть, скупость, храбрость и энергию, да, конечно, и самопожертвование — все ускоряют, и это ускорение выходит за пределы человеческих сил, за пределы естественного течения соков, ускоряют до того, что вырастает роскошный дикий плод, а потом — трах! Presto! [33] Наступает перемена, и эти растения вянут, гниют и издают зловоние. Те, кто видит жизнь в формах искусства, единственные, кто понимает это; а нас так мало. Утеряны естественные очертания вещей, кровавый туман стоит перед глазами каждого. Люди боятся быть справедливыми. Посмотрите, как мы ненавидим не только наших врагов, но и любого, кто отличается чем-нибудь от нас! Посмотрите на эти улицы, видите, как стремятся куда-то мужчины и женщины, как Венера царит в этом доме принудительных работ. Так разве не естественно, что молодежь жаждет наслаждения, любви, брака перед тем, как пойти на смерть?
Ноэль уставилась на него. «Верно, — подумала она, — ведь и я… тоже».
— Да, — сказала она, — я знаю, это правда, потому что и сама тоже поторопилась. Мне хочется, чтобы вы это знали. Мы не могли пожениться: у нас не было времени. А его убили. Но сын его жив. Вот почему я и уезжала отсюда надолго. Я хочу, чтобы это знали все. — Она говорила очень спокойно, но щеки ее горели.
Художник как-то странно вскинул руки, словно в них ударил электрический ток, но потом сдержанно сказал:
— Я глубоко уважаю вас, mademoiselle, и весьма вам сочувствую. А как отнесся к этому ваш отец?
— Для него это ужасный удар.
— Ах, mademoiselle, — мягко сказал художник, — я в этом не уверен. Возможно, ваш отец не так уж страдает. Может быть, ваша беда не так уж и огорчает его. Он живет в каком-то особом мире. В этом, я думаю, и заключается его подлинная трагедия: он живет, но не так, чтобы по-настоящему чувствовать жизнь. Вы знаете, что говорил Анатоль Франс об одной старой женщине: «Elle vivait, mais si peu» [34]. Разве это не подходит к церкви нашего времени: «Elle vivait, mais si peu»? Мистер Пирсон такой, каким вы видите красивый темный шпиль в ночном небе, но не видите, как и чем этот шпиль связан с землей. Он не знает и никогда не захочет знать Жизнь.
Ноэль смотрела на него во все глаза.
— А что вы понимаете под Жизнью, monsieur? Я много читаю о Жизни, и люди говорят, что они знают Жизнь, а что она такое? Где она? Я никогда не видела ничего, что можно назвать Жизнью.
Художник усмехнулся.
— «Знают Жизнь»! — сказал он. — О, «знать жизнь» это совсем не то; наслаждаться жизнью — вот о чем идет речь! Мой собственный опыт учит меня: когда люди говорят, что «знают жизнь», они ей не рады. Понимаете, вот так бывает с человеком, у которого большая жажда, — он пьет и пьет и все равно не может утолить жажду. Есть места, где люди могут «узнать жизнь», как они это называют; но пользоваться радостями жизни могут в таких местах лишь болтуны, вроде меня, когда они собираются побеседовать за чашкой кофе. Возможно, в вашем возрасте это бывает иначе.
Ноэль сжала руки, и глаза ее, казалось, сияли в ночном мраке.
— Я хочу музыки, хочу танцев и света, красивых вещей и красивых лиц! Но ничего этого у меня никогда не было.
— Но этого нет в Лондоне да и в любом другом городе — нет вообще такого места, которое давало бы вам все это. Фокстроты и регтаймы, румяна и пудра, яркие огни, развязные полупьяные юноши, женщины с накрашенными губами этого вдоволь. Но подлинного ритма, красоты и очарования нет нигде! Когда я был моложе, в Брюсселе, я повидал эту так называемую «жизнь»; все прекрасное, что только есть, было испорчено. От всего пахло тленом. Вы, конечно, можете улыбаться. Но я знаю, о чем говорю, mademoiselle. Счастье никогда не приходит, когда его ищут. Красота — в природе и в подлинном искусстве, а не в этом фальшивом глупом притворстве… Но вот мы дошли с вами до того дома, где собираемся мы, бельгийцы; может быть, вы хотите убедиться в том, что я сказал вам правду?
— О, да!
— Tres bien! [35] Тогда войдем?
Они прошли через вращающуюся дверь с маленькими стеклянными секторами, и она вытолкнула их в ярко освещенный коридор. Пройдя его, художник взглянул на Ноэль и как будто заколебался. Потом повернул назад от зала, в который хотел было войти, и подошел к другому, справа. Зал был небольшой, всюду позолота и бархат, мраморные столики, за которыми сидели пары: молодые люди в хаки и пожилые мужчины в штатском с молодыми женщинами. Ноэль разглядывала этих женщин, одну за другой, пока они с художником пробирались к свободному столику. Она заметила, что некоторые были красивы, а некоторые только старались казаться красивыми; все были густо напудрены, с подведенными глазами и накрашенными губами; ей даже почудилось, что ее собственное лицо какое-то голое. Наверху, на галерее играл маленький оркестр; звучала мелодия незатейливой песенки; гул разговоров и взрывы смеха просто оглушали.
— Что вам предложить, mademoiselle? — спросил художник. — Сейчас как раз девять часов, надо поскорее заказать.