Опасность миновала, и я мог больше не беспокоиться, да и к оскорблениям я привык — в редкий день мне удается избежать бранного слова в свой адрес. Но сейчас контраст был слишком велик! Бесценная паутина сложных внутренних связей, сделавшая сегодня меня счастливой одухотворенной личностью, полыхнула и мгновенно превратилась в тлен. Теперь будто и не было всех дивных переживаний — нервы были опустошены, каждая жилка дрожала от страха и обиды. Я легко трансформировался в прежнего плебея, только еще более ничтожного. На мою попытку люди кощунственно ответили громкой отрыжкой и крепкой затрещиной, что им любовь какого-то дефективного оборванца?
Потрясенный, я окаменел над остатками — рахат-лу-кума и только машинально жевал свои губы, превращая их в кровавые лохмотья. Потом брызнули слезы, я закрылся руками, а они лились и лились, орошая недоеденное лакомство.
Что осталось от моей жизнеутверждающей радости? Только месиво тревожных переживаний. Кто был этот Доберман? Сам Люцифер. Чего он хотел? Станцевать буги-вуги на обломках моих надежд.
Я плакал, мне было ужасно горько, за мгновения короткого диалога я потерял всё, весь смысл, который еще кое-как скреплял мотивацию моих дерзаний. Тысячу раз в моей голове прокручивался один и тот же диафильм в этаких аван-гардистких граффити, раз за разом повторялись одни и те же слова, и каждый раз я воспринимал их в новой интонации, с новыми оттенками и новым смыслом. Эти слова иглами впивались в мозг, разрывали грудь, втаптывали в нечистоты. Я ничего не видел и не слышал, левая рука внезапно замерзла до полного бесчувствия. Душа гноилась, словно прокололи ужасный нарыв, гной бил из ушей, из глаз, изо рта, заливая все вокруг. Я был предан забвению, меня больше не существовало, от меня остался могильный курган.
Алиса в стране чудес что-то заподозрила, она ведь вполне могла слышать и видеть то, что произошло пять минут назад. К тому же я рыдал, вздрагивая плечами, пусть и беззвучно, дабы не беспокоить возвышенную публику и не нарушать светскую идиллию.
Алиса. Вы уже поели? Будем расплачиваться?
Я качнул затылком. Она отошла, я достал слипшийся платок и кое-как подобрал сопли. Тут я обратил внимание, что в тарелке еще остаются два кусочка рахат-лукума, и даже в состоянии глубочайшей прострации не смог остаться равнодушным. Я плакал и ел, ел и плакал…
Счет, даже без учета чаевых, был огромным, я с трудом разжал одеревеневший кулак и извлек раскисший комок наличности. Мне не хватило совсем чуть-чуть. Я ждал официантку, явственно чувствуя ноздрями запах едкого дыма, будто с пепелища. Мне казалось, что все вокруг уже знают о моей несостоятельности и глубоко презирают меня за это. Да и вообще презирают — за то, что я есть.
Алиса брезгливо пересчитала деньги и недовольно сморщила нос, даже ее веснушки, столпившись на скулах, недовольно ворчали и грозили мне кулаками.
Алиса. Ладно, все в порядке.
Я признательно всхлипнул, схватил куртку и выскочил на улицу. Кто-то цепко ухватил меня за локоть.
Цербер. Куда разогнался? Счет оплатил?
Сильвин. Да.
Цербер. Как отдохнул?
Сильвин. Было фантастически.
Цербер. Все деньги потратил?
Сильвин. Деньги? Все.
Цербер. Что у тебя с лицом? Что-нибудь случилось?
Сильвин. Нет, просто… просто я простужен.
Цербер. Понятно. Заходи еще, когда деньги появятся.
Сильвин. Спасибо, преобязательно! И пренепременно!
Запись 5
Сильвин поплакал немного в шкафу, прежде чем продолжить.
Эта жирная тетрадь, в которую я сейчас уютно уткнулся, конечно, не подходит для быстротечных пароксизмов прощальной записки. Но неделю назад мне вдруг катастрофически захотелось вести дневник, тем более что мои максимы давно искали отдушину. Я взял у старого китайца в подземном переходе три толстых тетради в жестком корешке — черную, красную и синюю (знал бы, что понадобится всего несколько белых листков, — ни за что не стал вгонять свой бюджет в такой дефицит).
Теперь к делу. Я не вижу больше причин расточать реверансы перед этой взбалмошной экзальтированной дамой, припудренной нафталином, — жизнью. Стоит ли ею так дорожить, кой смысл ей поклоняться? Зачем писать ей длинные и пошлые любовные послания, простаивать холодными ночами под ее балконом, вздыхать, грезить, на что-то рассчитывать? Ведь она состоит лишь в том, что исчезает. Нет ничего хуже паршивого существования, в хворях, в бедности, в презрении. В последние годы жизнь напоминает мне бесконечную болезнь, у которой есть лишь один радикальный финал — смерть.
Говорят, что суицид — страшный грех, и Бог, даже при наличии непреодолимых обстоятельств, не примет в свои объятия тех, кто посмел преступить законы бытия. Но разве не грех доводить до самоубийства насмешками, измывательствами, тотально-насильственным вытеснением из этого мира, в чем повинна добрая половина человечества? Их Бог прощает — душегубов, а меня не простит? Разве это не профанация идеи добра и справедливости?
Сейчас в моде разглагольствования по поводу эвтаназии.
О добровольном уходе из жизни человека, страдающего смертельным недугом. Это такое же самоубийство, только с чьей-то помощью. Через двадцать-пятьдесят лет эвтаназия будет принята повсеместно, а вместе с этим, я уверен, смягчит свою позицию и Бог. Мой же случай ничем не отличается: я тоже страдаю и тоже неизлечим, просто мне вряд ли кто-нибудь захочет помочь, поэтому я вынужден все сделать сам.
Я ни разу никого не обманул, не умею сквернословить, не украл и пылинки. Мне не знакомы чревоугодничество и разврат, фарисейство и жажда наживы. Из всех человеческих пороков я знаком только с одним — пороком сердца. Мои помыслы всегда были чисты, я подавал нищим последние копейки, делился со слабым единственным куском хлеба. Я не чувствовал собственной боли, мучительно страдая из-за боли постороннего человека. Я всегда был готов вырвать из своей груди сердце и осветить им путь тем, кто заблудился или заблуждается. Таков я был.
И теперь, разве не высшая добродетель с моей стороны, заслуживающая поощрения или, по крайне мере, снисхождения — помочь Дарвину окончательно утвердиться на пьедестале истории: оставить живое в покое, не омрачать больше его взор, устремленный в межпланетное будущее, дать ему спокойно приумножать и приумножаться, не заставляя его тратить время и ресурсы на поддержание пульса хилого невротика?
Что есть мудрость? Верное решение! Разве не мудрость — умереть, когда жить нет сил? Я разгадал тысячи кроссвордов, но не сумел разгадать всего один секрет жизни — как быть счастливым. Конечно, я пытался, но у меня ничего не получилось, потому что я — слизняк, депрессивный изгой, а люди таких ненавидят и стремятся от них избавиться. И довольно об этом.
Время к ночи, а чертов любитель Сильвин из Сильфона еще даже не знает, как умрет. Попробую наставить его на путь истинный. Отметая технологически сложное, например, остановку сердца усилием воли, оставлю для прикладного рассмотрения горячую пятерку общепринятых способов.
Повеситься. Самое первое, что приходит на ум — прославленный дедовский способ, сокративший нашу популяцию не на один миллион особей. Требуется только крюк в потолке, табурет и веревка, которую легко заменит поясной ремень или туго скрученная простыня. Мучиться придется несколько минут, бессмертие наступит вследствие асфиксии. Сначала затуманится сознание, утратится чувствительность, станут угасать рефлексы, остановится дыхание и, наконец, заключительный аккорд: перестанет биться сердце. Представляется довольно занимательным: если ты, уже наслаждаясь конвульсией, вдруг передумаешь (струсишь или внезапно вспомнишь о чем-то архиважном), ты уже ничего не сможешь поделать, петля тебя ни за что не отпустит. Перед процедурой можно взбодриться: задержать дыхание и терпеть, пока грудь не сдавят приступы удушья. Это гениально, то, что доктор прописал, эталон простоты и результативности, не зря он пользуется такой заразительной популярностью. Но есть досадный недостаток — люстры с крюком в моей комнате нет и никогда не было, есть только лампочка, свисающая с потолка на ветхом проводе.