В молодые годы, когда на месте не сидится и обязательно надо покинуть свой дом, будь то беленая хата или высокий замок графов Потоцких, когда человеку охота наладить жизнь, свою, чужую или всеобщую, снялся с места и Василь Гаврилыч, прихватив с собой приятную наружность, мягкость нрава, грустный тенор и удивительное разноязычье родимой округи, где с детства привык слышать и наречие богатых немцев из колонии, и понимать поляка-учителя, а заодно русина-ксендза, где торговался на базаре с Янкелями, играл с Моньками и Нахумчиками, пока те не исчезали во тьме трущобных хедеров, умел подшутить над туповатым молдаваном или, еще лучше, гагаузом, где мог появиться и мадьяр, и цыган, и даже китайцы с Китая. Но приятнее всего было изъяснять разные мысли на языке державных москалей, который победительно единоборствовал с местным, - даже не единоборствовал, а как громадный заезжий борец, гнул вызвавшегося хуторского хлопца, сокрушительно ломая его на зеленом ковре всех этих левадочек, куточков, садочков, где мальвочки и Галиночки.
Напоролся Василь Гаврилыч в результате на слободу города Москвы, где сразу же поженился на домовладелице Дариванне, пленив ее, как встарь его земляк сластолюбивую императрицу, малороссийскими песнями и могучим хохлацким загривком, который якобы, как никакой другой, удобен для обхвата горячими женскими руками.
Попал Василь Гаврилыч в стольный город москалей, подставивший пришлецу одну из своих безнадежных слобод, где сплошь были хибары, хотя и не было хедеров, где все было похоже на большое несуразное село, возникшее ни к селу ни к городу, где в огороде была бузина, а в Киеве, во всяком случае у Василь Гаврилыча, дядька, причем единственный, причем с ним, кажется, что-то там такое, за что украинцы не любят кацапов, а кацапы хохлов, так что о дядьке в Киеве лучше не распространяться. Забудем его.
Дариванна была коренная, московская. Владела она большим домом и двором, и этот дом когда-то был дачей и был построен красиво, а во дворе росли две сосны, их еще Василь Гаврилыч, когда приехал, застал. Потом старинные деревья, не вынеся общения с переполнившими дом жильцами, не ужившись с человечьими помоями и чьими-то курицами, засохли и были спилены, а в войну Василь Гаврилыч выкорчевал на топливо их могучие, времен гетмана Разумовского, пни. Про то, что пни помнили графа Разумовского, Василь Гаврилыч не знал, хотя думы о знаменитом земляке на ярмарках слыхивал, и сам, кажется, мог бы спеть нам какую-нибудь; а что императрица Елизавета Петровна, наезжая когда-то в Останкинское имение, царственно опрокидывалась на траву возле сосен под огромным хохлацким певчим, обхватив удобный для упора загривок малороссийского мужика, он и понятия не имел.
Ко времени корчевки пней Дариванна была уже жирной и старой, а обходительный, когда-то молодой и черноглазый Василь Гаврилыч тоже изменился. Фильтр слободы не пропустил его сквозь себя, жизнь повлеклась ото пня к пню, жена, как и многие здешние жены, не окрылила лететь дальше. А впрочем, куда - дальше? Дом ведь собственный. В Москве дом-то.
Василь Гаврилыч все же опускался не быстро. В празд-ник, скажем, когда случалось выпить, он по-прежнему сердечно пел на всю улицу, но одежка на нем бывала теперь только донашиваемая, головонька полысела, а жизненный интерес сейчас он находил разве что в разговорах с соседями о всякой чепухе и несуразностях. Дариванна на его загривке для своих рук упора уже не искала, а если когда и привязывалась, то получалось это все равно что любиться с гагаузом.
Кстати, когда Василь Гаврилыч женился на Дариванне, у той уже была от первого замужества дочка Валька, и они прижили еще сына, но для него в рассказе как-то не нашлось места, так что ограничимся только сообщением. Подробнее, может быть, в другой раз.
Жизнь Василь Гаврилыча катилась-катилась под горку и - нате вам! докатилась. Уже после войны, работая на Ярославском рынке кем-то, кто исполняет разные рыночные обязанности, каковым нет названия (например, собирает в тару краевой капустный лист, на продажу не считающийся), он то ли перед кем-то, угонявшим полуторку чего-то, неправильно ворота открыл, то ли, наоборот, неправильно закрыл, отчего угнать не получилось, за что совершенно неожиданно заработал полтора года и с многочисленных путей Красной Пресни, где, если глядеть с моста, красноватых теплушек - как жуков-пожарников, был беспощадно отвезен в лагерное узилище.
Сидючи полтора своих года, Василь Гаврилыч принял многие муки, потерял многие зубы, но зато несколько обучился татарской речи, которую на родимой стороне не слыхивал.
Отбывал с ним срок крымский татарин Сулейман Оседлаевич, с которым они по-человечески сдружились, и Сулейман Оседлаевич сперва рассказал Василь Гаврилычу, какая замечательная территория была Крым, откуда он возил шаланды, полные кефали, в город Истанбул, про который Василь Гаврилыч знал только по ярмарочным думам, в коих говорилось, как его, то есть Василь Гаврилыча, предки и в Крым хаживали, и Богдана за Богородицу сватали, и палили город Константинополь, до какой-то там революции называвшийся Царьградом.
Территориальных претензий, однако, Василь Гаврилыч к Сулейману Оседлаевичу не имел никаких, равно как и Сулейман Оседлаевич к Василь Гаврилычу, равно как они оба к двум разнесчастным корейцам; тем более что Сулейман Оседлаевич, сам того не предполагая, спас жизнь и корейцам, и последние зубы Василь Гаврилыча, настойчиво желавшие от голода вывалиться, а сделал это путем старинного татарского корма, поедая который его предкам Оседлаям тысячу лет назад удалось установить и свой мир во всем мире, и достичь курортного Крыма, а заодно и Турции, чтобы в Турции стать турками, а в Крыму обеспечить проживание Толстому в Гаспре и Чехову в Аутке.
Шамовка эта представляла собою белый порошок, и Сулейман Оседлаевич называл его салепом, совершенно не ведая, что, прихватив с собой всего-навсего этот самый салеп и только им питаясь, а запивая кровью из яремной жилы, расковыриваемой за ухом у лохматого конька и затем залепляемой глиной кочевий, предок Сулеймана Оседлаевича не знал ни голода, ни жажды, а скакал и завоевывал хоть багрянородных византийцев, хоть кого хошь.
Сулейман Оседлаевич заваривал порошок не лошажьей кровью, а кипятком, и получалась слизистая перламутровая жидкость, а Сулейман Оседлаевич печалился, что жаль вот нету корицы посыпать для вкусу беловатый густой напиток, как это делают на базарах Галаты или - бисмиллах! - там, где вообще ходят без конвоя правоверные.
Когда не было кипятку, порошок можно было навалить прямо на хлеб, а когда не было хлеба, просто собирать языком с ладони, и Василь Гаврилыч с удивлением замечал, что голод отчеплялся. Но почему? Этого же ж просто не может быть! Белый порошок с небывалым названием "салеп" оказался растертыми клубеньками растения, которого среди травы лагерного двора, то есть зоны, было завались и которое в науке называется "ятрышник". Однако Василь Гаврилыч названия этого не знал, хотя самоё травку знал хорошо, потому что на его родине она за сдвоенные свои тугие клубеньки, имевшие вид тверденьких мальчишечьих мудочков, называлась "поповы яйца" и якобы придавала мужескую силу, за которую так оценила хохлацкого певчего сама императрица и возне-сла его высоко-высоко, а под останкинскими соснами - так раз по пять на дню аж даже над собою.
Парубки жевали "поповы яйца", а дивчинам в левадочках полагалось для разжигания страсти скармливать любисток; Валька, лежа на раскладной койке, иногда размышляла о популярной в здешних местах, но никем не виданной шпанской мушке, и только Сулейман Оседлаевич горя на родине со своими страстями не знал, а просто, если входил в раж, прикупал Зарем да Марий, а когда поостынет, уводил куда-нибудь подальше шаланды, полные кефали, и попивал себе горячий перламутровый салеп с корицей, которая, как коричневая пыльца лилии, лежит не намокая на перламутровой слизи горячего пойла свободы, а во тьме сверкает лампами своих кофеен или Пропонтида, или зигзагообразный Босфор, а надо всем этим - Аллах ли там зажег лампаду Аккермана? - нет, это всего лишь голодная и холодная лагерная луна.