Кристиан кивнула.
— Чтобы учиться в академии, мне, конечно, пришлось бросить работу. Там был всего один профессор, который меня еще кое-чему научил, все остальные казались попросту дураками. А этот человек, бывало, подойдет и сотрет рукавом все, что ты написал. Сколько раз я плакал от ярости… а все равно сказал ему, что могу учиться только у него. Он был так удивлен, что записал меня в свой класс.
— Но как же вы жили без денег? — опросила Кристиан.
Лицо Гарца залилось густым, темным румянцем.
— Сам не понимаю, как я жил; а уж тому, кто не прошел через все это, никогда не помять.
— Но я хочу понять. Расскажите, пожалуйста.
— Ну что вам рассказать? Как я дважды в неделю питался бесплатными обедами? Как получал подачки? Как голодал? У моей матери был богатый родственник в Вене… я обычно ходил к нему. И делал это скрепя сердце. Но когда есть нечего, а на дворе зима…
Кристиан протянула ему руку.
— Бывало, я занимал немного угля у таких же бедняков-студентов, каким был сам, но я никогда не обращался к богатым студентам.
Румянец уже сошел с лица Гарца.
— От такого легко возненавидеть весь мир! Работаешь до потери сознания, мерзнешь, голодаешь, видишь, как богачи, закутанные в меха, разъезжают в своих экипажах… а сам все время мечтаешь создать что-то большое… Молишь о счастливом случае, о малейшей возможности выбиться, но счастливые случайности не для бедняков! И от этого ненавидишь весь мир!
Глаза Кристиан наполнились слезами. Гарц продолжал:
— Но в таком положении был не я один. Мы частенько собирались вместе. Гарин, русский с реденькой каштановой бородкой и желтыми зубами… у него был вечно голодный вид. Пауниц, входивший в нашу группу как сочувствующий. У него были жирные щеки и маленькие глазки, а по животу пущена толстая золотая цепочка… свинья! Маленький Мизек. В его-то комнате мы и встречались. На стенах драные обои, в дверях щели, вечный сквозняк. Бывало, сидим на его кровати, завернувшись для тепла в грязные одеяла, и курим… последний грош мы тратили не на еду, а на табак. У кровати стояла статуэтка девы Марии с младенцем… Мизек был католик и очень набожный; но однажды, когда ему нечего было есть, а торговец присвоил его картину, не дав ему за нее ни гроша, он схватил статуэтку, бросил на пол и топтал ногами осколки. Бывал там еще Лендорф, неповоротливый великан, который всегда надувал бледные щеки, бил себя в грудь и говорил: «Проклятое общество!» И Шенборн, аристократ, порвавший с родными. Из нас он был самый бедный; только он да я еще отважились бы на что-нибудь… все это знали!
Кристиан слушала с благоговейным страхом.
— Значит… — проговорила она. — Значит, вы?..
— Вот видите! Вы уже боитесь меня. Даже вы не можете понять. Это только пугает вас. Голодного человека, живущего на подачки, измученного гневом и стыдом, даже вы считаете диким зверем!
Кристиан посмотрела ему прямо в глаза.
— Это неправда. Если я и не понимаю, то чувствую. Но были бы вы таким же теперь, если бы все это вернулось снова?
— Да, я и теперь прихожу в бешенство, когда думаю о раскормленных, благоденствующих людях, презрительно фыркающих и всплескивающих руками при виде бедняг, которые вынесли в десятки раз больше, чем сможет вынести большинство из этих животных с изящными манерами… Я стал старше, приобрел жизненный опыт… я знаю, что положения насилием не исправишь… ничем его не исправишь, но это никак не отразилось на моей ненависти.
— И вы отважились на что-нибудь? Вы сейчас же мне все расскажете.
— Мы разговаривали… были одни разговоры.
— Нет, расскажите мне все!
Сама того не сознавая, она требовала, а он, казалось, не сознавал, что признает за ней это право.
— И рассказывать-то нечего. Однажды мы вдруг стали говорить вполголоса… это Гарин начал, он был замешан в каком-то деле в России. Мы принесли клятву и после этого уже никогда не говорили громко. Выработали план. Все это было для меня внове и не по душе мне, но брать подачки омерзело, я вечно был голоден и пошел бы на все. Остальные знали это; они поглядывали на меня и Шенборна. Мы знали, что больше ни у кого не хватит смелости. Мы с ним были большие друзья, но никогда не говорили о том, что нам предстоит. Мы старались не думать об этом. Если выпадал хороший день и мы не были очень голодны, то наши планы казались нам противоестественными, но когда дела были плохи, все казалось в порядке вещей. Я не боялся, но часто просыпался по ночам; мне была противна клятва, которую мы дали, мне были противны мои товарищи; это дело было не для меня, душа у меня к нему не лежала, мне его навязали… я ненавидел его, временами я был как сумасшедший.
— Говорите, — пробормотала Кристиан.
— Все это время я занимался в академии и учился всему, чему мог… Однажды вечером, когда мы собрались, Пауница с нами не оказалось. Мизек рассказывал нам о приготовлениях к делу. Мы с Шенборном переглядывались… было тепло… по-видимому, мы не были голодны… к тому же на дворе стояла весна, а весной все воспринимается по-другому. Есть что-то…
Кристиан кивнула.
— Во время нашего разговора раздался стук в дверь. Лендорф посмотрел в замочную скважину и сделал знак рукой. Это была полиция. Никто не произнес ни слова, а Мизек полез под кровать. Мы все за ним… В дверь стучали все сильней и сильней. В стене под кроватью была маленькая дверца, которая вела в пустой подвал. Мы полезли туда. В углу, за ящиками, находился люк, в который опускали бочки. Через него мы выбрались в переулок и разошлись.
Он замолчал, и у Кристиан вырвался прерывистый вздох.
— Я хотел было зайти домой и взять деньги, но у двери стоял полицейский. Полиция все предусмотрела. Нас предал Пауниц; попадись он мне даже сейчас, я бы свернул ему шею. Я твердо решил не даваться в руки полиции, а сам и понятия не имел, куда бежать. Потом я вспомнил об одном маленьком итальянце парикмахере, который обычно брил меня, когда у меня бывали деньги на бритье. Я знал, что он мне поможет. Он принадлежал к какому-то итальянскому тайному обществу и частенько просвещал меня, шепотом, конечно. Я пошел к нему. Он брился, собираясь в гости. Я рассказал ему, что произошло; смешно было видеть, как он бросился к двери и подпер ее спиной. Он очень испугался, так как разбирался в делах такого рода лучше меня… мне-то было тогда всего двадцать лет. Он обрил мне голову, сбрил усы и надел на меня белокурый парик. Потом принес макароны и немного мяса. Он дал мне кепку, за подкладку которой запрятал большие белокурые усы, а потом принес собственный плащ и четыре гульдена. Все это время он испуганно прислушивался и повторял: «Ешь!» Когда я поел, он только сказал: «Уходи, больше я тебя и знать не хочу». Я поблагодарил его и ушел. Я бродил всю ночь, так как не мог придумать, как быть, куда отправиться. Под утро я уснул на скамейке в одном сквере. Потом решил пойти в картинную галерею, где провел целый день, разглядывая картины. К тому времени, когда галерея закрылась, я очень устал и отправился в кафе, чтобы выпить пива. Выйдя из кафе, я уселся на ту же скамейку в сквере. Я хотел дождаться темноты, а потом выйти из города и сесть на поезд на какой-нибудь маленькой станции, но тут же задремал. Меня разбудил полицейский. В руках у него был мой парик. «Почему вы носите парик?» — спросил он. «Потому что я лыс», — ответил я. «Нет, — сказал он, вы не лысый, а бритый. Можно нащупать, как колются волосы». Он провел пальцем по моему темени. Я понял, что отпираться бесполезно, и рассмеялся. «Ах, так! — сказал он. — Вы пойдете со мной и объясните все; эти глаза и нос кажутся мне подозрительными». И я покорно пошел с ним в полицейский участок…
Гарц, по-видимому, сам увлекся рассказом. По богатой мимике его подвижного смуглого лица, по выражению серых глаз можно было подумать, что он вновь переживает давние события своей жизни.
Солнце припекало; Кристиан подобрала ноги и обхватила руками колени.
X