Немец предложил Кларе сесть к нему в кабину. Случай этот был предусмотрен, и Клара согласилась. Ким с мешком забрался в кузов. Ехали часа два. У въезда в Киев машина была остановлена на КП. Ким предъявил бумагу, написанную на украинском и немецком языках, — свидетельство оржицкого старосты о том, что г-ну и г-же Фроленко, крестьянам из села Оржицы, разрешается продать излишки сельскохозяйственных продуктов. Низший чин взял бумагу и пошел к кабине. Кима насторожил его разговор с водителем, но, прислушавшись, он понял, что чин выспрашивает о «фрау» и делает весьма лестные замечания по адресу Клары. Потом оба добродушно похохотали, и шлагбаум был поднят. Пошли пригороды Киева. Машина поднималась в гору. До войны Клара бывала в Киеве и сейчас старалась узнать знакомые места. При развороте вдруг открылся проспект… Слева на холме лежали руины… И дальше — высились остовы разрушенных домов… Большая улица — и почти ни одного целого дома. И Клара вдруг узнала Крещатик — внутри как бы что-то оборвалось. Да, да, это он, Крещатик. Она приезжала сюда с бабушкой в 1938 году… Многолюдная толпа, черные эмки, автобусы — совсем как в Москве на улице Горького. Они с бабушкой зашли в «Детский мир» и долго выбирали портфель — взрослый, кожаный — к новому учебному году. Воспоминание это пробудило другие картины детства, но лицо ее оставалось равнодушным. В кабине раздался стук Кима. Машина остановилась. Они вышли. Ким расплатился с немцем рейхсмарками. И они двинулись дальше уже пешком.

— Какой ужас, что натворили фашисты, — шепотом сказала Клара, когда они шли уже по бульвару.

— Вы о Крещатике? Да. Скорбное зрелище… Хотя тут есть и наша работа.

— Как это?

— Здание рейхскомендатуры, что на холме, подорвали мы сами. И гостиницу, там был штаб. Что поделаешь — война. Потом отстроим…

И вот домик на юге Киева, Кима и Клару встретила почтенная пожилая дама, с которой Ким, очевидно, был знаком прежде, ибо никакими паролями они не обменивались.

— Ну, а вот моя подопечная, дорогая Любовь Аполлинарьевна, — сказал Ким, представляя Клару.

Хозяйка бросила взгляд на гостью, который можно было перевести лишь однозначно: «Так вот вы какая, совсем девочка…» Она обняла Клару, а затем отправилась на кухню, к керосинке. И вскоре на сковородке шипела яичница с мелкими пожелтевшими шкварками.

— Можно рюмочку? — спросила хозяйка.

— Нет, благодарю. Мне предстоит один разговор, и собеседник пока неизвестен.

— Когда ждать?

— Сегодня нет, очевидно, нет, — отвечал Ким.

Любовь Аполлинарьевна понимающе опустила глаза. Затем она подала Киму сверток. Он вышел в другую комнату и вернулся переодетый. Теперь на нем был полувоенный френч, а на рукаве — повязка дежурного полицая. Он подошел к Кларе. Хозяйка вновь понимающе вздохнула и вышла из комнаты.

— Клара, вы обещаете делать все так, как учил Тиссовский? — спросил он.

— Я уже обещала это вам и ему.

— Все будет хорошо, это самая надежная квартира. И все-таки… берегите себя.

Клара молча наклонила голову.

— Прошу вас… не выходите из домика, отсюда все отлично видно.

— До свидания… Желаю вам всего-всего лучшего.

Клара протянула ему руку. Он задержал ее руку в своей.

— Идите!.. Я буду вас ждать. Ничего не случится, — сказала она.

Он поклонился и ушел.

Вскоре за окном послышался шум. Во двор въехала телега с дровами — на санях ездить было уже нельзя. Возчик разгрузил дрова, а затем внес и отдал хозяйке мешок с отрубями. В нем была рация.

Весь вечер Любовь Аполлинарьевна расспрашивала Клару, та, оживившись, рассказывала ей о маме, папе, учителях, подругах.

— Ой, девочка, девочка моя, тяжело вашему поколению, и жизни-то не видели вовсе… — вздохнула хозяйка. — Пройдет война… Все уляжется, а там видно будет. Вон я уж пятую войну переживаю… Японская, мировая, гражданская, финская — и эта.

— И вы все здесь, в этом домике? — спросила Клара.

— И родилась в Киеве, и, наверное, умру здесь… А немкой числюсь — по мужу. И фамилия — Виливальт. Да, Кларочка, муж-то мой немец был, из Силезии. В восемнадцатом году, когда их войска тоже стояли в Киеве, я познакомилась с ним. Он и остался здесь, как они у себя там кайзера сбросили…

— Он жив?

— Нет, не жив… Еще до войны умер, — вздохнула хозяйка. — Ну, Жорж Дудкин и придумал сказать, что муж был расстрелян Советами по обвинению в шпионаже в пользу Германии. И справку нужную достал, так что я теперь от Гитлера пенсию получаю. Заслужила милость. А Жоржика я с детских лет знаю.

Они проговорили до полуночи. Ким так и не пришел. Наутро Клара передала первое сообщение по рации. Принимал его Немчинов.

…Вечером, незадолго до комендантского часа, в домике Сенкевича на Подоле раздался стук, затем голос: «Отворите, полиция». Хозяин накинул пальто, пошел отворять и вскоре ввел в дом молодого человека в гражданском с повязкой на рукаве.

— Чем обязан? — спросил хозяин.

— Посторонние есть? — спросил вошедший, показывая полицейский билет.

— Нет никого, можете осмотреть помещение. В комнате жена и внуки…

— Тогда разрешите присесть, у меня к вам разговор.

Хозяин указал на стул, но сам продолжал стоять, выжидая. На вид ему можно было дать за шестьдесят. Это был тип старого киевского интеллигента, получившего образование еще до революции. Худое лицо, тяжелый, усталый взгляд.

— Я не буду вас обманывать, Николай Иосифович, — сказал гость, как-то странно улыбаясь, — я совсем не полицейский, я — партизан.

Пауза.

— Ступайте вон, — твердо сказал хозяин.

— Я понимаю… Вы не верите. Авантюристы тоже так действуют. И все-таки я партизан.

— Меня это не интересует… Прошу уйти или делать то, зачем явились… Я сейчас позову на помощь…

— Не позовете. Вы человек разумный, уравновешенный…

Поза гостя не была угрожающей. Он мирно сидел, облокотясь о спинку стула, и, очевидно, ждал, как дальше поведет себя хозяин. А тот, казалось, устал от всего на свете и сейчас его занимает лишь один вопрос: когда уйдет этот незваный гость, кто бы он ни был — партизан, полицай, хоть сам господь бог.

— Слушайте, вы, юноша, — наконец с горечью произнес Сенкевич, — к лицам, сотрудничающим с немцами, партизаны являются затем, чтобы пристрелить их. Действуйте!.. Или уходите.

— У вас есть смягчающее обстоятельство — не вы предложили оккупантам свои услуги, вас мобилизовали как инженера-строителя.

— Благодарю. Не собираюсь ни перед кем оправдываться.

Гость слегка наклоняет голову.

— А почему же так? Вы же понимаете, что все это временно. Фашистский режим рухнет, и очень скоро… Согласны?

Сенкевич молчал.

— Допустим, что вы можете возразить: «Мне безразлично, что обо мне подумают». Но вашим внукам — расти и жить при Советской власти. Об их будущем вы думаете?

— Они еще достаточно малы, чтобы нести какую-либо ответственность… Что касается меня… За свои поступки я сумею ответить.

— А особенность нашей с вами беседы в том и состоит, что вам передо мной не надо оправдываться. Мы все знаем. Знаем, например, что вы в отличие от некоторых ваших коллег ни на кого не писали доносов в гестапо.

— Это не моя профессия, молодой человек! На меня писали доносы…

— И это известно нам… И ваша реабилитация.

Инженер устало опустился в старое кресло и, закрыв глаза рукой, медленно произнес:

— Так… Говорите, зачем пришли… Я устал.

— За помощью…

— Я ни на что не способен….

Гость молчал, сосредоточенно размышляя о чем-то. Прошла минута, другая. Сенкевич сказал:

— Вы меня извините… Меня поражает ваша самоуверенность, если не сказать резче. Прийти к незнакомому человеку, подвергавшемуся репрессиям при советском строе, скомпрометировавшему себя затем службой у фашистов… Это… я не найду слов! На что вы рассчитывали?

— На честность старого российского интеллигента… и патриота.

— Не говорите чепухи!.. «Патриот»!.. Я служу немцам. Да, служу… У меня семья, внуки… Что еще связывает меня с жизнью? Я не герой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: