Вот и теперь, глядя в сумрак позднего вечера, она думала, как бы сказать, чтобы дать понять, что никаких шансов у него нет, и в тоже время не только новую боль не причинить, но и от прежней избавить.
Наконец, она спросила:
- Ты очень одинок, так ведь? По телефону ты сказал, что потерял двух близких тебе людей.
- Да, действительно - это так. Но не стану тебе про это ничего рассказывать не зачем. Ничего это ни тебе, ни мне не даст. Скажи, почему ты не любишь меня, почему мы не можем быть счастливы?
Катя молча поднялась, и встала у окна - такая возвышенная, холодная; такая все понимающая, рассудительная. И Саша уже знал, что она скажет сейчас некую, успокаивающую его нервы речь, как то увернется от прямого ответа затем, чтобы не причинять ему только боль, но Саша не дал ей сказать. Он встал с нею рядом и заговорил:
- Ты не можешь этого сказать! Не можешь сказать потому, что сама не знаешь! Почему ты не любишь меня, а я, хотя мы такие противоположности - я человек страстный - так по тебе тоскую? Почему? Почему? Что же за чувство я испытываю к тебе... Да я просто хочу тебе хорошо делать... Вот что, Катя, я знаю - совсем безумно, но, чтобы спастись - уйди со мной из этого города. Давай сбежим на край света, иначе я этой ночью с ума сойду!
Катя направилась в коридор, а Саша, со стоном, выкрикнул ей вслед:
- Что же ты - уходишь?! Уходишь... да... - на глаза его выступили слезы.
А она спокойным, добрым голосом, как должно быть успокаивала бы разбуянившегося щенка, говорила ему:
- Не бойся. Я никуда не ухожу.
В коридоре она достала из аптечки таблетку - успокоительное. Подала Саше, вместе со стаканом холодной воды:
- Вот - возьми, выпей. Это тебе поможет.
Она говорила без насмешки, она говорила с жалостью к Саше. Она считала, что по какой-то причине у него расшатались нервы (что отчасти было верно), и, если он примет успокоительное - все будет хорошо.
Саша принял из рук ее стакан, принял таблетку и, распахнувши форточку выбросил туда.
И вновь Катя смотрела на него с жалостью, осознавая, что он нервный и больной, а она спокойная, идущая верной дорогой и оттого хорошая. И с этой высоты смотрела она на него с жалостью.
А Саше было холодной от взгляда этой чистой, белой девушки - от ее рассудительного участливого взгляда, от ее уверенности в своей правоте. Холодно от того, что она такая высокая, от того, что он знал уже, что таковой она и останется, что никуда она с ним не побежит, но так и будет давать спокойные советы и смотреть на него с жалостью и с вниманием.
- Иди, Катя. Ты, ведь, даже не видишь меня. Ты слишком высока. Иди же!.. Иди и празднуй, и дальше суди обо мне по своему, и жалей меня тоже по своему... Иди, рассуждай, составляй обо мне свои мнения, и даже, по доброте своей душевной, придумывай как бы мне помочь. Я ждал от тебя любви... Прости - теперь я понял все. Мне самому пошло, тошно! Любви!.. Какая же тут может быть любовь?.. Я любил твой болезненный образ! А ты великанша - да ты такая высокая, что раздавишь меня и не заметишь. Иди!
И Катя ни говоря ни слова, прошла в коридор, быстро одела ботинки свои лицо ее при этом, как всегда оставалось покрытом толстой маской спокойствия и никак нельзя было понять, что же мыслит она на самом деле, что чувствует будто их и не было вовсе этих чувств.
И попрощалась с Сашей она так же приветливо, как и поздоровалась...
* * *
Саша вновь остался один. Вернулся на кухню, выключил свет и долго стоял у распахнутой форточки, наблюдая за тем, как движутся темные кроны деревьев, слушая, как город шелестит, шумит - и не понимая, зачем он на это смотрит, и зачем, вообще, стоит и о чем то думает...
Вновь вспомнил свое прошлое и понял, как бессодержательно, по сути оно было. Он к чему то стремился, чего то, порой, достигал; но все чего он достиг, и все его мысли, все его страсти, чувства, так же как и стишки казались ненужными, они были маской под которой - пустота.
Чего я достиг? - Достиг того, что стою у темного окна и ничего не знаю. Зачем эти бесконечные страстные мысли то о Жене, то об Ани, то об Кате? Несколько дней страстно люблю одну - об другой и не вспомню, и думаю, что это и есть любовь... Господи, да как же это пошло! Мои чувства, как дрянные стишки, которые я им смел посвящать и читать. Стихов то много, а могу ли я вспомнить хоть одно из них? Могу ли вспомнить о чем так переживал?..."
И тут он понял, что не может уж вспомнить ни облика Ани, ни облика Жени; даже и облик Кати уже был вытеснен бесконечной глубиной очей Вэлры...
А во дворе залилась пронзительным, диким, одиноким, таким отчаянным хохотом пьяная кампания, и Сашу стало рвать от отвращения в этот черный двор - рвать от этих тупых возгласов, от этого века уже повторяющегося и века еще будущего повторяться.
И, где-то, за стенкой, вторя в несчастии одиночества - как замурованные в аду сонно, зло, привычно, с какой-то обреченным выражением заспорили, заворчали, закудахтали уже не в первый год супруги, объяснившиеся некогда в Любви...
И от закричал от осознания того, что подобная пьяная компания заливается в тысячах иных дворах, что в бессчетных бетонных коробках, также, назвавшиеся мужем и женой, тупея друг от друга, от убогого своего мелочного быта, также шипят друг на друга, но уже склеенные не пойми чем, не могут разойтись...
Почему эти пьяные собрались вместе? Почему они так отчаянно, с такой болью горлопанят и настолько безвольны, что не могут расползтись друг от друга? Что же за нужда заставила этих, замурованных за стеною, ожиревших от всяких супов, да сонных, бессмысленных перебранок, шепнуть некогда друг другу, слово от которого, если в нем истинное чувство заключено, возникла некогда вселенная: "Люблю"?
И тут Саша ясно понял, что на следующий день, он будет делать что-то ему не интересное, и думать о чем-то тоже ему не интересном - и все лишь за тем, чтобы не было так мучительно страшно, как теперь... А компания на дворе, еще проорала, что-то грязно-бессмысленное, поползла дальше - тупая, урчащая непристойности человечья масса...
- Нет, нет... - заговорил им во след Саша. - Вы сейчас не люди. Человек он свободен, человек беспрерывно и стремительно, в любви, движется вверх и творит. А вы не свободны! В чем ваша свобода? Эй! В том ли, что вы настолько отупели, что мозги ваши не работают, и вы, ни о чем не думая, выплескивая примитивное и злое, накопленное в вашей ежедневной пустоте, ползете среди этих бетонных стен без цели?! Ползающие в пыли, вопящие червяки вот вы кто!!! - завопил он в ярости, и от отвращения к ним, настолько извратившим человеческую свою суть.
- Эй, вы там. - оторвавшись от окна треснул он кулаком в стену и разбил его в кровь. - Да хватит же вам, двум слизнякам, медленно, день за днем гнить в клетке! Хватит! Хватит! Заткнитесь! Не смейте! Дышать от вашей вони уже нечем! Зачем вы спарились - зачем родили своего детеныша, который, глядя на вас, тупеет, а когда вырастет, будет ползти с другими несчастными алкоголиками по улице, тоже гнить, вопить, ругаться - в бреду найдет себе прыщавую парочку, чтобы спариться, и родить еще одного сынка или дочку, и вновь гнить! И вновь грызться до гроба! Заткнитесь и слушайте меня! Да я зол, я груб! Ну а вы?! Ну а вы то, что - не злы, что так гробите свои жизни в этих бетонных гробах! Ну, зачем вы вместе - потому что так надо? Потому что надо быть в паре, как у большинства?! Потому что вы самка и самец самка и самец злобные, ожиревшие от собственной пошлости! А что я здесь делаю?! Какого дьявола я прозябаю среди этих стен?! Да, ведь...
Он не договорил, так как боль, вдруг разорвалась в ярость. Он подхватил стул и ударил им в стену. Раздался испуганный визгливый голос не то мужа, не то жены:
- Милицию! Милицию вызывай!
И Сашу еще больше затошнило от этого, под действием животного рефлекса заполнившегося страхом голоса. Он еще раз ударил в стену и стул разлетелся на части. Тогда он стал носиться по квартире, переворачивать столы и шкафы, срывать книжные полки - все грохотало все трещало, обнажались покрытые отеками стены, вздымалась пыль.