Теперь я прошу быть слушателей внимательными. Родство и свойст­во как препятствия к браку взяты все из языческого римского законода­тельства. В Евангелии о родстве и свойстве как препятствиях к браку не упоминается вовсе; в Библии, во «Второзаконии», дозволен брак дво­юродных и брак дяди и племянницы. И вообще там вовсе не те степени родства указаны препятствиями к браку, как у нас.

Библия есть книга боговдохновенная.

Языческое римское право есть нечто языческое. Тут выбрано язычес­кое, языческие о браке законы, и вовсе отвергнуты боговдохновенные. Отвергнуты — и даже не справляясь с Библией.

Но всякий знает, что решительно у всех народов нормы брака суть часть религиозного культа, и, взятые из Рима, они взяты, так сказать, прямо из-под наседки Венеры, как ее тепленькие яички, и вкачены в церковь. Одно из этих тепленьких яичек Венеры и ударило в голову ровно пятерых христианских детей.

Вот полный очерк дела, о котором о. Михаилу нужно составить новый доклад.

В случае Повало-Швейковского мы наблюдаем:

1) супружество есть, но брака нет, или он есть преступление;

2) любовь есть, но брак осужден;

3) дети есть, но признаны плодом блуда;

4) верность была, но объявлена ненужною. Назавтра после растор­жения пусть «девица Ваулина» выйдет за кого угодно, а холостяк Повало-Швейковский женится тоже на первой встречной девице, без всякой памяти о пятерых рожденных ими детях. Этих последних на кухню, что ли, сослать? В прорубь? В воспитательный дом?

Если бы учением церковным о браке было то интересное, милое и содержательное, что мы выслушали в докладе о. Михаила; если бы к этому она клонила ухо свое: то очевидно, что все ее административное и законодательное отношение к нему было бы иное, другое. Она была бы чутка к семье, а не к венчанию; требовательна к семье же, к течению жизни в семье; тогда бы она или ее представители, священники, трепеща за состояние семьи в стране, в народе, не только следили бы неусыпно: а как-то поживает на самом деле каждая пара? не ссорятся ли? не изменяют ли? почему ссорятся и изменяют? кто с кем и при каких условиях? в каких сочетаниях (возраст, родство, племя) это бывает реже и в каких чаще? Да и не одно это: священники, канонисты, епископы (в последней инстанции они блюдут брак) сиднем сидели бы в театре, следя за отражением семейных нравов на сцене, читали бы повести, рассказы, а особливо всякие «корреспонденции» с описанием бывающих случаев фактической семейной жизни; равно посещали бы толпами суды, где вдруг вскрывается вся подноготная семьи, ее нередко кровавый ужас. И с этою чуткостью следя за Марками и Верами, Калитиными и Лаврецкими, Юлиями и Ромео, — о чем нам якобы с любовью, но, конечно, притворно заговорил о. Михаил, — следя за этим не век, но уже тысячелетия и даже два тысячелетия, церковь имела бы материал построить такой «Кельнский собор» (узор, великолепие, сложность) законов о бра­ке, перед которым народы и человечество склонились бы с изумлением: «Вот небесная мудрость, сведенная на землю. Отцы! священники! свя­тые!..»

Если бы боль семьи, а не ошибки в совершении ритуала язвили душу церкви, какою нежностью обвила бы она болящие семьи! «Драгоценное растение — хворает! Родной сад — побит морозом, градом, червем!» Но ей-ей: червь, павший на яблоки в саду батюшки, куда интереснее ему, чем червь, павший на благословение Божие, мужа и жену. Не любят ли они? Ответит: «Любите». — Несчастны? — «По­терпите». Если бы, говорю я, хоть один священник, не говорю сонмы их, с авторитетом сонмов, припал ухом к соседнему дому и слушал через щель в стене его, со скорбью и мукой, что делается за стеною, и поведал бы об этом миру, «церкви», и раскричался бы, и расплакался бы на улице, как они плачутся и кричат на улицах, что Толстой их обидел в заграничном издании «Воскресенья» — то к ногам их припал бы мир, а сами бы они с невероятной живостью (ну как миссионеры — реагируя на «ересь») нашли бы средства исцеления для каждой боли и всех болей. Все обратно сейчас. До семьи — нет дела. Все дело — в венчании. «Поцеловали ли руку пресвитера церковного»? — «Да»… «Тогда все кончено, сделано». — Не поцеловали? — А, тогда — и не началось ничего; нет брака, нет семьи, таинства не было, а есть блуд один; и если от него есть дети — то это дети блуда, которых родители не вправе никогда назвать своими детьми».

Все неудачные и ссорящиеся семьи церковь, при таком повороте внимания, стала бы сама, по своему призванию, позыву расторгать, да еще и непременно с насилием, как она расторгает с насилием все «незаконные браки». Но она этого не делает и даже совершенно обратно: счастливые браки, но незаконные она расторгает; несчастные, но законные — ни в каком случае не расторгает. И даже когда супруги до крови доходят, она и тогда не допускает супругам расхо­диться.

Рассмотрим подробнее это «сокровище», малейшим невниманием к которому так оскорбляется церковь, а по ее инспирации — оскорбляет­ся же им и даже наказует за такое оскорбление и государство. В данном случае, в области брака, церковь всегда имела «два меча и две коро­ны» — духовную и светскую, ей строго повиновавшуюся. Бог сотворил Адама и Еву, плоти их, страсти их; великолепное Адамово восклицание при воззрении на красоту Евы, и в Еве: «к мужу — влечение». Но как это — Божие творение, то церковь, не будучи его автором — и равнодушна к нему. Она — автор обряда и «условий вступления в брак»: и вот к этому своему сочинению уже ревнива, как поэт к стихам своим и прозаик к прозе. Тут она ни единому частному человеку и ни всему государству не дозволит переложить слова, строчки, жеста: до того все священно. Итак, если две вещи: сотворенная Богом в комплексе муже-женских особенностей и влечений, анатомии и физиологии, и их от­света — психики: до нее Церкви дела нет. Старички, юноши, с любовью и без любви, однолетки и разнолетки, с приданым и без приданого — она всех и с совершенно равным чувством повенчивает. «Стерпится — слюбится». Хотя замечательно, что во всех бесчисленных словах Писа­ния о браке ни одного нет слова о том, что «брак дан человеку для долготерпения». Такого текста нет. Итак, на золотую вещь божеского сотворения церковь, по-видимому, положила, выковав в III—IV веке, золотой же оклад великолепного обряда. Икона, казалось бы, священна не по существу оклада, в который вставлена, а уж скорее оклад ценится по существу иконы. Божия вещь — это материал брака, материя его, отмеченная и определенная в «священной» истории изумительными, вечными, незабываемыми словами. В брак сотворены были люди, и для совершения его сотворены «мужчиною и женщиною», «мужем и женою»! Кажется бы, икона, с такою-то подписью! с такой историей, записанной в творении мироздания! Но вот случилось, случается иконе быть выну­тою из «оклада церковного»: она говорит о вынутом — «блуд! прокля­то!» Вставлено опять в киот: «теперь — свято». Позвольте, да если икона и киот соответствуют, если это — доброе в добром, к Божию доброму сотворению церковь прибавила свое художественное доброе изобретение, то они прекрасны оба, и вместе, и порознь; хорошо — когда соединены, но прекрасно же и тогда, когда не соединены. Церковь разбивает икону (фактический, натуральный брак) всякий раз, когда она не в киоте. Что же это за жесты? психика? что за метафизика? Ибо таковое отношение не единичного ума, а сонма голов, думавших, писа­вших, законодательствовавших, доселе управляющих, — это, конечно, не lapsus linguae[4], а какая-то целая метафизика.

Нужно было Божию вещь объявить худою, чтобы поднялась до абсолютной, непостижимой ценности оправа, в которую она вкладыва­ется. У евреев, которые не только национально имеют все слова Божии о браке, но и самый брак имеют в несравненной с нами теплоте, нежности, прочности и глубине, «венчание» есть же, но обряд его (по академику Хвольсону, христианину и в то же время урожденному еврею, знаменитому гебраисту) не только не есть «таинство», но его может совершить и не раввин, а всякий частный человек, друг, знакомый, сосед. Там это просто легкое голубое покрывало, положенное на голубую вещь Божьего сотворения; красивее так — и люди делают. Обряд — наряд. В радостную минуту, в минуту столь важную — лучше выйти в голубом, длинном, древнем одеянии. Но существо, конечно, в одетом человеке, в этих потомках Адама и Евы, и наследниках всех обетований, им от Бога данных. Так это и есть, и иначе и не могла возникнуть в каком-то абсолютном значении «одежда новобрачных», не будь сведены до «до­лу», до низу, до полного ничто они сами, брачующиеся, и с ними все, до них побрачившиеся, вплоть даже до Адама и Евы, первой супружеской четы. Без проклятия брака — ничтожно венчание, прикладная вещь; едва нужное, в сущности — не нужное. А если он проклят? А тогда все благословение брака, сущность его, сила его, надобность в нем — будет перенесена на венчание. Вот происхождение последнего, т. е. в силе его, могуществе. Позвольте, за это заплатили кровью уже сотни, тысячи, даже миллионы (в истории) детей и переделывать этого сейчас нельзя; все значение венчания проистекает из мысленной, сердечной, моральной и догматической проклятости самого брака, в натуралистических его чертах, как сотворенной Богом вещи. Она — гадка, а переделывание ее из гадкого в годное и происходит через венчание. Привешивается золо­тая пломба к омерзительной рогоже. Рогожа сама по себе (супружество, дети) не только не имеет какой-нибудь цены, но стоит в ценности ниже нуля («блуд», «прелюбодейные дети», обычно убиваемые); но прочным, неразрываемым шнурком к ней привешивается золотая пломба с над­писью: «Подо мною значащееся — вещь невероятной цены; а свидетельствую об этом я, страж небесных дел». Теперь вдруг рогожа становится невероятно драгоценна, дети — святы, сожитие — свято же; все — нера­сторжимо. Хотя бы никакого содержания в «сожитии» их не было, кроме интереса мужа к приданому жены и жены — к физиологическим силам мужа, т. е. рогожа и правда в данном исключительном случае была бы действительно грязна.

вернуться

4

обмолвка, оговорка (лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: