Женщины ахнули, Сева от неожиданности зажмурился, а когда глянул — не поверил своим глазам: сидевший наискосок от него дед Веденей, будто неживой, застыл в позе египетской статуи, залитый с ног до головы зловещим серебром. Взгляд его застекленел, четкие графические тени удлинили и заострили черты лица, абрис бороды и волос стал плоским, как на фресках фараоновых гробниц.

Тут начался переполох. Вера вскочила, вскрикнула, исчезла, вновь очутилась возле застывшего старика, в накинутом докторском халате, со стетоскопом, который она, склонясь, приставляла к груди деда Веденея. Сева помчался в дом за сердечными каплями. Настасья Гавриловна, бедственно причитая, кипятила в кухне шприц.

С аптечным пузырьком, зажатым в кулаке, Авдотьев вернулся на террасу. Небо погасло, приняло обычный полночный вид. Взошедшая в зенит луна уже не желтела, а пронзительно серебрилась, и от земли восходил нежный, прозрачный туман, пропитанный лунным светом.

Дед Веденей как ни в чем не бывало отвешивал Вере прощальные поклоны. Он успел спуститься со ступенек на дощатую дорожку. Хлопнула калитка, голова старика тенью проплыла над невысоким забором. Удаляясь, он напевал приятным опереточным баском:

— Слышу голос пещеры, слышу гул ее в бурю… Ночь светла и бурлива… Это ночь озаренья…

Стих его голос, и все смолкло. Тишина сомкнулась до странности непроницаемая. В селе не раздавалось ни звука — не лаяли собаки, не пиликали далекие гармошки, не шелестела листва. И даже комары не звенели во влажном, до духоты теплом воздухе августовской ночи.

Тут что-то случилось с Верочкой Седмициной. Трепеща, словно ища защиты, она метнулась к Авдотьеву, схватила его за руки, зашептала воспаленно, точно в бреду:

— Всеволод! Это страшно! Я слушала его сердце. Оно гудит металлом, как колокол. И весь он ледяной, словно из стали. А вспышка! Что это, Всеволод?

— Ты… Ты с ума-то не сходи. Фантастики, что ли, начиталась? Вспышка! Зарница обыкновенная, — успокаивал ее Сева. — Где-то гроза бушует… Вон как душно!

— Утром он был у меня на приеме. Человек как человек. Аритмия, но это возрастное… А сейчас, сейчас… Он пришелец, Севочка, поверь мне! Или робот.

Состояние Седмициной не на шутку пугало Всеволода Антоновича, но он овладел собой и заговорил, невозмутимо посмеиваясь:

— Да я этого пришельца не первый год знаю — вечно ваньку валяет. Розыгрыш он устроил. Повертелся возле экспедиции, нахватался разных фраз, как попугай, и давай нас дурачить.

Вера, вроде, прислушалась к его бодрым доводам. Растерянность на ее лице сменилась решимостью:

— Пусть так! Но сердце? Его надо догнать, вернуть. Это долг врача. Я не прощу себе…

Авдотьев и глазом не успел моргнуть, как Седмициной рядом не стало. Раздосадованный, он бросился следом. Когда он выскочил за калитку, Вера в своем докторском халате, полы которого распластались на бегу белыми крыльями, со всех ног неслась к лесу. Быстрота, с которой удалялась девушка, оставалась необъяснимой. Сева и сам словно бы не бежал, а летел стремительно и плавно, еле касаясь ступнями земли.

Уже промелькнули по сторонам кривые заборчики окраинных огородов, распахнулся росистый, весь в лунном блеске, лужок. Выделялась темная нить тропы, уводящей в лес и протоптанной до избушки деда Веденея.

Прошло, казалось, одно мгновение, и вот появилась полянка с озерцом и возникла впереди громада горы. Авдотьеву так и не удалось нагнать Веру. Ее белая, крылатая фигурка ночной бабочкой порхнула в отдаленье и скрылась в хижине лесника.

Тогда только и понял Всеволод Антонович Авдотьев, что не со взбалмошной девчонкой и чудаковатым стариком, а с ним самим произошло нечто невероятное, болезненное, страшное и унизительное. А именно: он очнулся один-одинешенек на опушке леса под горой глухой ночью. Предшествующее тому чаепитие на террасе и бег сквозь чащу за светлым, стремительно ускользающим силуэтом — все это теперь неумолимо вымывалось из памяти, таяло, как невнятное сновидение, теснимое холодным, трезвым страхом. К нему вернулась способность осознавать, где он и что с ним происходит. Не было сомнения, что только патологическое забытье лунатизма могло увести его за семь верст от дома к заклятой горе. Ведь из-за нее он взлелеял столько честолюбивых надежд, так упорно, жадно трудился и понес, в конечном счете, горькое, позорное поражение. Был осмеян, исключен из претендентов на ученое звание, признан захолустным авантюристом, лишенным научных представлений. Стоит ли удивляться нервному истощению и расстройству с его теперь уж явными, недвусмысленными признаками? Какой же после этого смысл жить? А тем более — заниматься историей, то есть помнить и пересказывать другим события, безвозвратно канувшие в прошлое? С какой целью волочить утомленным сознанием груз исчезнувших эпох, которые лишь обманчиво дразнят величием чьих-то деяний, а на самом деле спрессованы из миллиардов неприметных, безымянных, никому неведомых малых судеб, следа которых не осталось на земле? А ведь мучились, мечтали, рвались к знаниям, к духовному прозрению, страдали от любви… Во имя чего?

После вихря этих отвлеченных мыслей, скорых, спорных, безответных, Авдотьевым овладело отчаяние. Ноги ныли от усталости, его лихорадило. Лунатик — подумать только! Болезненное пробуждение настигло его здесь, потому что ночное светило погасло, ушло в густую тучу с лохматыми краями в виде змеистых драконовых голов. Последний тусклый отблеск скользнул по склону горы. Чуть погодя вдали полыхнула молния, плеснув сиреневым, огненным светом, донесся трескучий, протяжный раскат грома. Мрак ослепил Авдотьева. Лес вокруг застонал от внезапного порыва шквального ветра, пронизывающего до костей осенним холодом. В чаще нарастал монотонный, зловещий шум — буря шла, надвигалась стеной.

Озябший, едва различая в ненастной мгле очертание знакомой поляны, Сева пустился почти наугад к домику Веденея. Каждый шаг впотьмах казался шагом в пропасть. Ветер теперь выл и метался неистово, едва не валил с ног. Грохотало. Молнии резали глаза. Вдобавок хлынул косой, хлесткий дождь.

Когда изможденный Авдотьев добрался до избушки лесника, в бешеном реве грозы он различил новые звуки — и обмер: распахнутая дверь дома болталась и хлопала на ветру, заунывно скрежетали ржавые петли.

Придерживая дверь отворенной, он остановился на пороге. Он ожидал, что на него пахнет затхлым теплом дедова логова, но изнутри исходил известковый запах камня и сырой, развороченной земли.

Перед ним зиял провал, наклонным туннелем уходящий вниз, в глубине еле уловимым пятнышком брезжил бледный кварцевый свет.

Это был вход в пещеру.

От домика Веденея, прилепленного к подножию горы, остался лишь остов. Осознание беды еще раз опалило рассудок — и страх перегорел, отпустил. Наступил, выражаясь языком медицины, общий адаптационный синдром. Сева, пока как бы без участия воли, стал сопротивляться потрясениям, беспрерывно атакующим и сознание, и весь его организм. Появилась стойкость, готовность к неизведанному.

Он сделал несколько шагов к провалу, оперся рукой об оголенный скат горы, нагнулся и осторожно заглянул под свод пещеры. С обратной стороны тоже находился кто-то живой, который, наклонясь, с робким любопытством выглядывал наружу. Они столкнулись лицом к лицу — и Сева узнал самого себя, свое отражение, неяркое, словно в темном стекле. И это отражение вдруг поманило его заговорщическим, многообещающим жестом. Авдотьев ступил под свод, двойник его тут же пропал, а позади тяжко, шелестящим крошевом обрушился, как падающий занавес, песчаник горного склона. Стена заросла, будто и не было никакого входа в пещеру. Кварцевый свет в глубине разгорелся сильнее, стал виден весь наклонный подземный коридор, усеянный острыми камнями, в застывших потеках сталактитов. И по этому коридору, сверкая пятками, прытко убегал от Авдотьева дед Веденей, мерзко хохоча злорадным смехом. Эхо грубо разносило его смех по подземелью.

— Веденей! — тревожно закричал историк. — Куда же ты? Стой!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: