И его голос многократно усилило эхо, но коварный старик даже не обернулся. Он бежал проворной рысцой, резво и ловко, как по паркету. Потом дед вдруг оказался словно бы в овальной оболочке, состоящей из мерцающих, мелких, голубоватых частиц. Свет, окружающий его, побелел и брызнул в стороны прямыми, как спицы, лучами, образовав нечто, напоминающее велосипедное колесо. В ту же секунду колесо это бешено завертелось, и все спицы слились в круглую зеркальную плоскость, от скорости выглядевшую неподвижной. Дед исчез за ней, а из зеркальной глади выдвинулось какое-то столбообразное, головастое существо и сразу оказалось в полушаге от Авдотьева. Тот невольно зажмурился и вытянул руки, как бы защищаясь. Ладони его ткнулись во что-то мягкое, тугое, теплое. Он услышал голос, горестный и ласковый:
— Не бойся меня. Я тебе не враг.
Перед Севой, вполне телесный, стоял живой бюст со сложенными на груди руками и округлой колонной вместо ног. По грязновато-желтой, с прозеленью, окраске можно было предположить, что он отлит из бронзы. Но памятник сокрушенно покачивал благородной головой с крутым лбом, откинутой назад вихрастой прядью, чуть курносым, но крупным и мужественным носом, и благосклонно, хотя и озабоченно улыбался, рассматривая Севу. Авдотьев никак не мог в потемках определить, почему так знакомо и так неприятно ему это лицо.
— Не узнаешь? — прозорливо спросил бронзовый. — Лет через двадцать ты стал бы, как две капли воды, похож на меня. И я в свой срок мечтал воплотиться в звонкий металл, занять свое место в галерее почета Академии наук или хотя бы в скверике возле вашего института, посреди той продолговатой клумбы. Помнишь?
— Да, но… — с сомнением вступил в разговор Сева. — Мой памятник? Все это чересчур невероятно. Не верю.
— Теперь уж, конечно, маловероятно, — спокойно согласился бюст. — Ты дал себя одурачить, погнался за миражами. Но не о том сейчас речь. Во что ты, спрашивается, не веришь? Прости, но это невежественно — не верить в подсознание. Ты всю жизнь пользуешься опытом, накопленным и закодированным в подсознании, а разум твой, поглощая жизненную информацию, обрабатывая и сортируя ее, пополняет все те же кладовые. Подсознание, как золотой запас в банке, а мысль — расхожая монета. Каков запас, такова ей и цена.
— А у меня, значит, в подсознании вместо золотых россыпей собственный бронзовый бюст.
— Не передергивай! А то я решу, что ты безнадежно туп. Я — один из множества, но я превыше. Я внутренний образ твоего честолюбия. Кто виноват, что ты создал меня именно таким? Ты всегда справедливо считал честолюбие двигательной силой…
Сева стыдливо, украдкой покосился на выпуклую колонну пьедестала, заменяющую ноги этому говорливому внутреннему образу. Собеседник перехватил и разгадал его взгляд.
— Конечности тут ни при чем! Ногами двигать всякий дурак сумеет, были б ноги. Ты, вон, как реактивный за девчонкой мчался. Вот и попал в западню. А моя сила в целеустремленности. Я, и только я, могу вывести тебя назад. Сейчас ты замурован, похоронен заживо. Пойми же, наконец, как опасно наше положение!
— Если ты из моего, так сказать, воображения, то почему же я вижу, осязаю, слышу тебя? — взялся было рассуждать Авдотьев. — Нет, это наваждение…
— Не время выяснять подробности и причины. Да, я стал зримым в магнетическом поле этого старого склепа. Пещера может выкинуть штучку и пожестче. Неровен час наши сущности сольются здесь воедино — и тогда уж ты забронзовеешь на пьедестале, станешь недвижим. Оставь сомнения. Надо спешить!
Сева, наконец, внял. Его охватило храброе воодушевление.
— Что я должен делать? Говори! — властно потребовал он.
— Запомни! — торжественно ответил бюст. — Во всем полагаться только на меня. Ты взваливаешь меня на плечи, а я указываю дорогу. И не вздумай отвлекаться на обманчивые видения пещеры. В них погибель.
Пришло время действовать. Авдотьев развернулся, пятясь приблизился к двойнику, и тот увесисто улегся у него на спине, обхватив руками за плечи. Согнутый под тяжестью Сева двинулся, ковыляя по ухабам и осыпям подземного коридора. Ступни то и дело подворачивались на острых камнях. Бронзово-плотский седок велел ему покуда идти, не сворачивая. И вскоре Сева убедился, что они на верном пути. Стены подземного лаза постепенно раздвигались, проход становился шире, уже не ощущалось промозглой сырости, воздух делался все горячей, словно палило солнце. И света, желтого, мутного, прибавилось. Вот и под ноги пошла стелиться плотная, влажная земля, точно утоптанная дорога, чуть орошенная дождем. Жара донимала. Авдотьев задыхался, пот клейко полз по лбу, капал с носа. Он вышагивал неуклюже, глядя себе под ноги. В ушах шумело.
— Ой! Гляньте! — прорезая этот шум, раздался вдруг неподалеку визгливый бабий крик. — Гляньте, согнулся в три погибели! Кто ж это, горемычный?
— Учитель наш. Гексамерон Месопотамский! — отозвался мальчишечий голос — ломкий, звонкий и язвительный. Всеволод Антонович узнал разгильдяя и двоечника Подпружинникова из шестого класса.
— А что это он тащит? — не унималась любопытная бабенка.
— Хе, чурбак зачем-то на спину взвалил! — ответил на сей раз грубоватый, прокуренный, осипший баритон.
Севе, ступавшему, как портовой грузчик с мешком по трапу, становилось все больше не по себе, но он помнил наставленья своего седока.
«Ишь, голоса разыгрались! Шалит пещера», — подумал он, не поднимая головы.
— Да не чурбак, не чурбак у его! — скандально завопила вдруг какая-то старуха. — Памятник с погоста утащил, охальник! Святотатство, люди добрые!
— Да не горлань ты, баба Дуня! Он его в другую сторону прет. Как раз на кладбище… Небось, там поставить хочет.
— Всеволод Антонович несет учебное пособие, — послышалось степенное, убедительное контральто, по которому Авдотьев с содроганием узнал директрису школы Жозефину Сидоровну. — И незачем поднимать уличный гвалт.
«Уличный?! — от страшного подозрения у Севы перед глазами заплясали огненные пятна и зигзаги. — Нет, нет, не поддаваться! Это происки. Только вперед».
— Долго еще? — не оборачиваясь, хрипло спросил он у бюста.
— Семь верст до небес и все лесом. До академии дотопаешь — твоя взяла!
Этот ответ пронзил Авдотьева, как электрический разряд. К тому же он почувствовал, что не может избавиться от ноши, хоть и скачет, и взбрыкивает, как норовистая лошадь в попытке скинуть наездника. А вокруг него, средь бела дня, на широкой, проезжей улице села еще пуще раскричались азартные зеваки.
— Да он деда Веденея везет на закорках!
— Взнуздал старый учителя!
— Пособие! Ой, не могу! — заливался двоечник Подпружинников.
— Наверное, малый в карты проигрался, — с сочувствием предположил прокуренный баритон.
— Безобразно! Чудовищно! — это Жезофина Сидоровна.
— То-то он деду под горой колодец рыл, огород копал, — залопотала скандальная старуха. — Надо и мне нанять…
Всеволод Антонович застонал, в глазах вспыхнул белый, зеркальный огонь — и он провалился в холодную, сырую темень.
— Сева, Севочка! Что с тобой, миленький? Очнись! — И плач, и чьи-то озябшие пальцы у него на запястье. Он лежал навзничь в удушливом, студеном мраке, в глинистой кашице. Со сводов неясно освещенной сквозь какую-то щель огромной пещерной залы свешивались причудливые сталактиты вспененные, застывшие водопады, витые колонны, складчатые фестоны каменных полотнищ. Снизу им навстречу вырастали скульптуры самых диковинных форм.
Где-то журчал подземный поток, одинокие капли гулко срывались с каменных карнизов. У Севы еще мутилось сознание от ушиба при падении, но Веру он узнал сразу. Она плакала возле него, стоя на коленках прямо в грязи, осторожно дотрагиваясь до него, щупая пульс.
— Не плачь, Вера, — сурово сказал Авдотьев. — Нечего плакать. Ты как здесь оказалась?
— Очнулся! О господи, очнулся!
— Погоди. Я тебя спрашиваю, как ты здесь оказалась?
— Я вбежала в дом Веденея Ивановича. Ну, помнишь, сердечный приступ?