Остальные:
— Конец! Конец!
Да, можно смело сказать: только в акте объявления приговора, который превращает обвиняемого в приговоренного, осуществляется рыцарский жест правосудия, не может быть ничего более высокого, благородного, великого, чем акт, которым человек приговаривается к смерти. Это и произошло. Трапс, этот, может быть, не совсем законный счастливчик, так как, по существу, здесь возможен только условный смертный приговор, от которого он, судья, однако, отказывается, чтобы не вызвать разочарования у их милого друга, — короче, Альфредо сейчас стал им равен и достоин быть принятым в их общество как образцовый участник игры и т. д.
Остальные:
— Шампанского!
Вечер достиг апогея. Шампанское пенилось, веселье собравшихся ничем не омрачалось, все нарастая, даже защитник снова оказался втянутым в атмосферу общей симпатии. Свечи догорали, некоторые совсем погасли, за окном первое предчувствие утра, далекого солнечного восхода, бледнеющие звезды, свежесть и роса. Трапс был в восторженном настроении и в то же время чувствовал себя усталым, потребовал, чтобы его проводили в его комнату, падал с одной груди на другую. Уже только лепетали, все были пьяны, гул наполнял гостиную, бессмысленные речи, монологи, уже никто никого не слушал. Пахло вином и сыром. Генерального представителя, счастливого, усталого, гладили по голове, ласкали, целовали, как ребенка, любящие дедушки и дяди. Молчаливый повел его наверх. С трудом поднимались они по лестнице на четвереньках, на середине застряли, запутавшись друг в друге, не могли двинуться дальше, прикорнули на ступеньках. Сверху из окна падал серый утренний свет, смешиваясь с белизной оштукатуренных стен, снаружи первые шорохи возникающего дня, с далекой железнодорожной станции — свистки и шум маневрирующих паровозов, как смутное напоминание о несостоявшейся поездке домой. Трапс был счастлив, у него не было никаких желаний, чего никогда не случалось в его жизни, жизни мелкого буржуа. Вставали неясные картины, лицо мальчика — его младший, которого он больше всех любил, — потом, в тумане, селеньице, куда он попал в результате своей аварии, светлая лента улицы, которая поднималась по небольшой возвышенности, пригорок с кирхой, могучий шумящий дуб с железными кольцами и подпорками, лесистые холмы, бесконечное сияющее небо за ними, над ними, повсюду, без конца. Но тут молчаливый сдал, забормотал: «Хочу спать, хочу спать, устал, устал», заснул на самом деле, слышал еще только, как Трапс полез наверх, затем упал стул, лысый на мгновение проснулся на лестнице, еще полный снов и воспоминаний о потонувших страхах и минутах, полных ужаса, потом вокруг него, спящего, неразбериха ног — это остальные поднимались по лестнице. Кряхтя и попискивая, разложив на столе пергамент, они нацарапали на нем смертный приговор, составленный необычайно возвышенно, с остроумными оборотами, академическими выражениями, на латыни и старонемецком, затем все отправились наверх, чтобы положить свое произведение генеральному представителю прямо на кровать, в знак приятного воспоминания об их грандиозной выпивке. За окном рассвет, рань, первые голоса птиц, резкие и нетерпеливые. Так они поднялись по лестнице, перелезли через лысого. Один держался за другого, а тот опирался на третьего, все трое пошатывались, шагали с большим трудом, особенно на повороте лестницы, где заминка, отступление, новое продвижение и крушение были неминуемы. Наконец они добрались до комнаты для гостей. Судья открыл дверь, и вся торжественная группа застыла на пороге: в раме окна висел Трапс, неподвижный темный силуэт на равнодушном серебре неба, в тяжелом запахе роз, так окончательно и бесповоротно, что прокурор, в монокле которого отражалось разгорающееся утро, должен был тяжело глотнуть воздух, прежде чем он беспомощно, сокрушаясь о потерянном друге, с болью воскликнул:
— Альфредо, добрый мой Альфредо! Господи, да что же ты вообразил? Ты испортил нам лучшую пирушку!
Friedrich Dürrenmatt
Die Panne
Eine noch mögliche Geschichte
Zürich,
1959
Перевод с немецкого В. Адуевой и М. Павловой
Йордан Радичков
Жаркий полдень
(Болгария)
Я поверю в солнце,
Если и оно верит в меня.
Летом 1963 года на железнодорожной станции города Н. поднялась тревога. Дежурный принял сообщение: поезд № 704 вышел с соседней станции и прибудет через пятнадцать минут. Семафор был открыт, поезд должен был остановиться на третьем — центральном — пути и после восьмиминутной стоянки следовать дальше на восток, где на очередной остановке два прямых вагона из этого состава прицепляли к софийскому скорому.
Пассажиры на перроне, не выпуская чемоданов из рук, смотрели вдоль линии на запад, милиционер свистел, наводя порядок, а дежурный по станции то и деле поглядывал на часы.
Но поезд опаздывал, и дежурный думал о том, что это задержит армейские перевозки: на четвертом пути стоял воинский эшелон, и два паровоза, готовые вести его на запад, пыхтели под парами. Здесь, на станции Н., был разъезд. Машинисты, высунувшись из окошек, глядели, прищурившись, куда-то поверх перрона, как глядят все машинисты, привыкшие и зимой и летом, и в дождь и в холод, и днем и ночью прощупывать взглядом убегающие вдаль пути, высматривая зеленые огоньки семафоров. На платформе стояли орудия в зеленых чехлах, пузатые прожекторы, всякая непонятная военная техника; солдаты, пытаясь спрятаться в тень, пересаживались с места на место. Солнце, остановившись в зените, плавило воздух, плавило асфальт на перроне, усиливая его терпкий запах, и все вокруг колыхалось и дрожало, как прозрачная вода, обливалось потом, исходило нетерпением.
Дежурный, едва удерживаясь от желания расстегнуть китель, поглядывал на воинский эшелон и с досадой думал, что придется писать докладную о его опоздании. Один из паровозов открыл предохранитель и выдохнул на перрон огромное облако пара. Горячий воздух быстро всосал его, не переставая колыхаться и дрожать над гулким металлом рельсов. Прошло десять минут.
Дежурный побежал к начальнику и позвонил на соседнюю станцию. Там лаконично подтвердили, что 704-й вышел по расписанию. Решили подождать еще десять минут.
Пассажиры на перроне опустили чемоданы и уселись на них. Некоторые отошли в тень, заработал насос — люди пили, плескали водой в лицо.
Прошло еще двадцать минут.
Капитан из эшелона отправился к начальнику станции требовать объяснений. Начальник никаких объяснений дать не мог, он сказал только, что с соседней станции поезд вышел по расписанию.
Капитан вернулся к своему эшелону, солдаты на открытых платформах снова задвигались, стараясь хоть как-то укрыться от палящих лучей. Ожидание делало жару еще невыносимей.
Начальник станции человек лет пятидесяти, жизнь которого прошла среди грохота составов, так что и во сне он видел огромные черные пыхтящие паровозы, изрыгающие снопы искр, впервые оказался в таком положении. Не мог же поезд просто исчезнуть, — вероятно, что-то случилось, и ждать больше нельзя. Как все железнодорожники, он был человеком действия — ведь его жизнь была непрерывным движением среди встречных и обгоняющих друг друга составов.
Он надел фуражку, и через минуту пассажиры, ожидавшие поезд № 704, и солдаты из воинского эшелона увидели, как из-за складского помещения вышла моторная дрезина. Начальник станции сидел впереди. Подкатив к дежурному, дрезина стала, начальник отдал какие-то распоряжения, дежурный козырнул, и дрезина, ускоряя ход, устремилась на запад. В воздухе пронесся шум ее мотора — ну, ну, ну, — и это внесло некоторое оживление. У пассажиров появилась надежда, что дрезина приведет поезд.
Станционные часы снова педантично отсчитали двадцать минут, но мотодрезина не показывалась. Дежурный начал нервничать.
Капитан опять сошел с эшелона, и пассажиры на перроне видели, как он раздраженно требовал у дежурного объяснений, горячо жестикулировал, хватался за кобуру своего револьвера, смотрел то на толпу, то на рельсы. Дежурный, только пожимал плечами. Подошли еще офицеры, ниже чином, и все говорили что-то, глядя на запад. Несколько солдат соскочили с платформы и стали прохаживаться, посматривая на перрон. На перроне, само собой, были и молоденькие девушки, а один взгляд, одна беглая улыбка, пойманная на лету, для солдата не такой уж пустяк.