— Мутерхен [25]моей нет дома, — проговорила, тщательно разбивая на окне новый крепкий орех, Ида.

— Где же это она?

— У Шперлингов; там, кажется, Клареньку замуж выдают.

Разговор опять прервался, и опять Ида, слегка покраснев и закусив нижнюю губу, долго стучала по ореху; но, наконец, это кончилось: орех разбился. Стала тишь совершенная.

— Вон Соваж пошел домой, — проронила, глядя в окно, девушка.

Я хотел ответить ей да, но и этого не успел, и не успел по самой пустой причине — не успел потому, что в это мгновенье в зале передвинули по полу стул. Он, конечно, передвинулся так себе, самым обыкновенным и естественным образом; как будто кто пересел с места на место, и ничего более; но и мне и Иде Ивановне вдруг стало удивительно неловко. Сидевшим в зале тоже было не ловче, чем и нам. Ясно, что они чувствовали эту неловкость, ибо Истомин тотчас забубнил что-то самым ненатуральным, сдавленным голосом, и в то же время начало слышаться отчетливое перевертывание больших листов бумаги. Истомин произносил имена Ниобеи, Эвридики, Психеи, Омфалы, Медеи, Елены * .

Маня только пискнула один раз, что-то в роде «да» или «дальше» — даже и разобрать было невозможно.

— Что это, они гравюры рассматривают?

Ида кивнула утвердительно головою и опять с двойным усилием ударила по ореху.

Мы больше не могли говорить друг с другом.

Истомин повыровнял голос и рассказывал в зале что-то о Киприде. Все слышались мне имена Гнатэны, Праксителя, Фрины Мегарянки * .

Дело шло здесь о том, как она, эта Фрина,

…не внимая
Шепоту ближней толпы, развязала ремни у сандалий,
Пышных волос золотое руно до земли распустила;
Перевязь персей и пояс лилейной рукой разрешила;
Сбросила ризы с себя и, лицом повернувшись к народу,
Медленно, словно заря, погрузилась в лазурную воду.
Ахнули тысячи зрителей, смолкли свирель и пектида;
В страхе упав на колени, все жрицы воскликнули громко:
«Чудо свершается, граждане! Вот она, матерь Киприда».

— Ну-с; и с тех пор ею плененный Пракситель на веки оставил Гнатэну, и ушел с Мегарянкою Фрине, и навеки ее сохранил в своих работах. А когда он вдохнул ее в мрамор — то мрамор холодный стал огненной Фриной, — рассказывал Мане Истомин, — вот это и было то чудо.

— А бабушка давно закатилась? — спросил я, наконец, Иду.

Девушка хотела мне кивнуть головою; но на половине слова вздрогнула, быстро вскочила со стула и громко проговорила:

— Вот, слава богу, и мамаша!

С этими словами она собрала горстью набросанную на окне скорлупу, ссыпала ее проворно в тарелку и быстро пошла навстречу матери. Софья Карловна действительно в это время входила в дверь магазина.

В эти же самые минуты, когда Ида Ивановна встречала входящую мать, я ясно и отчетливо услыхал в зале два, три, четыре раза повторенный поцелуй — поцелуй, несомненно, насильственный, потому что он прерывался робким отодвиганием стула и слабым, но отчаянным «бога ради, пустите!»

Теперь мне стали понятны и испуг Иды и ее радостный восклик: «Вот и мамаша!»

Это все было совершенно по-истомински и похоже как две капли воды на его всегдашние отношения к женщинам. Его правило — он говорил — всегда такое: без меры смелости, изрядно наглости; поднесите все это женщине на чувствительной подкладке, да не давайте ей опомниваться, и я поздравлю вас с всегдашним успехом.

Здесь были и смелость, и наглость, и чувствительная подкладка, и недосуг опомниться; неразрешенным оставалось: быть ли успеху?.. А отчего и нет? Отчего и не быть? Правда, Маня прекрасное, чистое дитя — все это так; но это дитя позволило насильно поцеловать себя и прошептала, а не прокричала«пустите!» Для опытного человека это обстоятельство очень важно — обстоятельство в девяносто девяти случаях изо ста ручающееся нахалу за непременный успех.

Так точно думал и Истомин. Самодовольный, как дьявол, только что заманивший странника с торной дороги в пучину, под мельничные колеса, художник стоял, небрежно опершись руками о притолки в дверях, которые вели в магазин из залы, и с фамильярностью самого близкого, семейного человека проговорил вошедшей Софье Карловне:

— Тебя, о матерь, сретаем собрашеся вкупе! Приди и открой нам объятия отчи!

— Ах, Роман Прокофьич! — отвечала старуха, снимая с себя и складывая на руки Иды свой шарф, капор и черный суконный бурнус * .

— И вы тоже! — обратилась она, протянув другую руку мне. — Вот и прекрасно; у каждой дочери по кавалеру. Ну, будем, что ли, чай пить? Иденька, вели, дружочек, Авдотье поскорее нам подать самоварчик. А сами туда, в мой уголок, пойдемте, — позвала она нас с собою и пошла в залу.

В зале, у небольшого кругленького столика, между двумя тесно сдвинутыми стульями, стояла Маня. Она была в замешательстве и потерянно перебирала кипу желтоватых гравюр, принесенных ей Истоминым.

— Рыбка моя тихая! что ж это ты здесь одна? — отнеслась к ней Софья Карловна.

Маня посмотрела с удивлением на мать, положила гравюру, отодвинула рукою столик и тихо поправила волосы.

— Тебя, мою немушу, всегда забывают. Молчальница ты моя милая! все-то она у нас молчит, все молчит. Идка скверная всех к себе позабирает, а она, моя горсточка, и сидит одна в уголочке.

— Нет, мама, со мною здесь Роман Прокофьич сидел, — тихо ответила Маня и нежно поцеловала обе материны руки.

На левой щечке у Мани пылало яркое пунцовое пятно: это здесь к ее лицу прикасались жадные уста удава.

— Роман Прокофьич с тобой сидел, — ну, и спасибо ему за это, что он сидел. Господи боже мой, какие мы, Роман Прокофьич, все счастливые, — начала, усаживаясь в своем уголке за покрытый скатертью стол, Софья Карловна. — Все нас любят; все с нами такие добрые.

Это вы-то такие добрые.

— Нет, право. Ах, да! что со мной сейчас было…

Софья Карловна весело рассмеялась.

— Здесь возле моих дочерей, возле каждой по кавалеру, а там какой-то господин за мною вздумал ухаживать.

— Как это, мамаша, за вами? — спросил Истомин, держась совсем членом семейства Норков и даже называя madame Норк «мамашей».

— Да так, вот пристал ко мне дорогой в провожатые, да и только.

Мы все рассмеялись.

— Ну, я и говорю, у Бертинькиного подъезда: «Очень, говорю, батюшка, вам благодарна, только постойте здесь минуточку, я сейчас зайду внучков перекрещу, тогда и проводите, пожалуйста», — он и драла: стыдно стало, что за старухой увязался.

— Молодец моя мама! — похвалила уставлявшая на стол чайный прибор Ида.

— Да, вот подите, право, какие нахалы! Старухам, нам, уж и тем прохода нет, как вечер. Вы знаете ведь, что с Иденькой в прошлом году случилось?

— Нет, мы не знаем.

— Как же! поцеловал ее какой-то негодяй у самого нашего дома.

— Вот как, Ида Ивановна! — отозвался, закручивая ус, Истомин.

— Да-с, это так, — довольно небрежно ответила ему, обваривая чай, Ида.

— Ты расскажи, Идоша, как это было-то.

— Ну что, мама, им-то рассказывать; это еще и их, пожалуй, выучишь этому секрету.

— Ну, полно-ка тебе врать, Ида.

— Мне даже кажется, что Роман Прокофьич в этом чуть ли не участвовал.

— В чем это? Бог с вами, Ида Ивановна, что это вы говорите?

— А что ж, ведь вы тогда не были с нами еще знакомы?

— Ну да, как же! станет Роман Прокофьич… Перестань, пожалуйста.

— Перестану, мама, извольте, — отвечала Ида с несколько комической покорностью и стала наливать нам стаканы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: