Штофреген больше слушал голос и дыхание, нежели слова, и дважды был в этом уличен, особенно во второй раз, когда невпопад признался в том, что счастлив.
– Счастливы? – переспросила Татьяна Николаевна чрезвычайно строго. – И чем же вы счастливы? Тем, что господин Баландин написал дрянную книгу?
– Да? – рассеянно сказал Штофреген. – Ну и что? Вам-то есть ли нужда ее читать, да еще с таким жаром пересказывать?
– Но ведь это часть литературного процесса.
Она задохнулась, и в наступившей тишине опять стало слышно журчание воды. У Штофрегена что-то екнуло в самой глубине сердца, и он ощутил вдруг собственное всемогущество. Это длилось лишь мгновение, но Штофреген знал, что такого мгновения хватило бы для создания новой вселенной.
Он потянулся к Татьяне Николаевне и осторожно поцеловал в висок. Она вздрогнула:
– Да вы меня совсем не слушаете!
– Да, – пробормотал он.
– Вы – обезьяна!
– Да, – повторил он.
Она постояла немного, прижавшись к его боку и подставляя под его губы то висок, то макушку, потом уселась на бревно – едва ли не на то же самое, где отдыхал Штофреген во время поисков Стефании. Штофреген тоже сел рядом.
– Мы в ловушке, – сказала Татьяна Николаевна. – Канава везде. Мы – на необитаемом острове.
Штофреген опять посветил фонариком. Пейзаж, их окружавший, был фантастическим и диким. Здесь охотно верилось в то, что Стефания родом с другой планеты и что Татьяна Николаевна несколько недель принимала ее за куклу. Здесь верилось во все, даже в невозможное. Сновидения бродили поблизости, не менее реальные, нежели гигантские леопарды или допотопные птицы размером с башенный кран. Под лучиком фонаря оживали попеременно то шевелящийся лист, то черный провал между кустами, то растопыренный пень с явно зловещими намерениями.
– Вы заметили: сегодня совсем колокола не слышно? Наверное, ветром относит, – сказала Татьяна Николаевна. – Вы замечали, что ветер всегда знает, когда нужен колокольный звон, а когда человека следует лишить его? И это не наказание, нет, но какой-то урок…
“Она права, – подумал Штофреген. – Когда я был здесь со Стефанией, колокола звонили, и часы на башне били, мы слышали их так явственно, словно находились на центральной площади, а не в лесу. Колокол означает, что человек дома. А отсутствие его означает, что человек забрел очень далеко от родного дома, невероятно далеко… опасно далеко…”
– Какая странная ночь! – продолжала Татьяна Николаевна. – Если угадать, какая в ней музыка, то можно все. Вы это чувствуете? Если только не ошибиться, то в награду получишь всесилие. – Она выгнула спину, запрокинула голову к небу. – Нужно только уловить, чего ожидает от нас ночь.
Штофреген боялся теперь даже вздохнуть. Он сидел на краю бревна, ощущая близость Татьяны Николаевны, – иногда она непроизвольно касалась его коленом или локтем.
Она говорила:
– Я сейчас заканчиваю курсы медицинских сестер, но хочу учиться дальше и действительно стать врачом. На курсах мне сказали, что у меня способности. Я и сама ощущаю. Не способности, может быть, но склонность. Но вообще я еще не решила. Есть дальние территории, колонии, там, наверное, случаются эпидемии… или даже колонии прокаженных… Когда я о таком думаю, я пьянею. – Она глубоко вздохнула и засмеялась. – Это совсем не то, что я вам рассказывала про бедного господина Чельцова, хотя и то – отчасти правда. Нет, мне представляется нечто куда более грандиозное! Я думаю о кордонах, о заграждениях из тяжелых машин, о солдатах с пыльными лицами, о больных в продуваемых ветром палатках… И только врачи по-настоящему живы среди всего этого, только им внятен смысл происходящего. Это их мир. Только их! И в этом страшном мире они – добрые боги, раздающие жизнь и спасение всем, без разбора личности, чина и звания.
У Штофрегена вдруг закружилась голова. Он покачнулся и неловко ухватился рукой за бревно, но все же не удержался и упал на землю.
– Вот черт, – сказал он.
Татьяна Николаевна лениво повернулась к нему.
– Что же вы не встаете? Сыро – вы простудитесь.
Штофреген продолжал лежать неподвижно. Его рубашка быстро пропитывалась влагой.
– Хотел бы я заболеть чем-нибудь заразным. Вы бы тогда меня лечили.
– А симулянтов я бы расстреливала.
– Я не симулянт, – сказал простертый среди сырой травы Штофреген. – Впрочем, убейте меня…
В любом городе всегда найдется место, которое за века, сколь много бы их ни протекло, не претерпевает никакого изменения, ни внешнего, ни содержательного. Подобно тому, как в одном семействе постоянно рождаются уроды со вздернутым плечом или одной короткой ногой, так и в каком-нибудь здании, даже при частой перемене владельцев, может существовать только трактир. И если заведется там, к примеру, шляпный магазин, то сразу же разорится; а верни на место трактир – и дела необъяснимо пойдут на лад.
К таковым зачарованным местам, несомненно, относился царскосельский трактир “Пятница”, расположенный неподалеку от передвижного зверинца (уже лет пять как обосновавшегося и явно не предполагавшего передвигаться куда-то еще). В зверинце этом не только показывали плененных животных, но также по субботам устраивали представления с дрессированными питомцами, а в иные дни недели проводили научные лекции.
Аркадий Рындин, племянник известного архитектора, подвизался там на роли обезьяньего укротителя, как он значился на афишах, хотя в семействе, и особенно на обедах у дядюшки, он носил имя ученого-биолога, специалиста по приматам.
С молодыми офицерами Аркадий сошелся в упомянутом трактире “Пятница”, где те вкушали горячие щи с чесночком и сметаной.
– Позвольте к вам подсесть, – молвил Аркадий, возникая вдруг возле их стола.
Оба друга воззрились на него удивленно.
– А что, – сказал наконец Кокошкин, – других мест свободных нет? Нам не слишком удобно ваше общество.
Аркадий добродушно развел руками.
– Увы. – И добавил: – Да я бы ушел в другой трактир, но времени нет: голоден до смерти, а через полчаса смотр генеральной репетиции.
Кокошкин невольно поддался обаянию Аркадия и отодвинулся на скамье, давая тому место.
– Вы, позвольте узнать, актер?
Аркадий проворно уселся, и половой тотчас поставил перед ним цыпленка в горшочке.
– Нет, я не актер, – сказал Аркадий, приступая к цыпленку. – Я биолог.
– В таком случае желаю вам удачно одолеть эту курицу, – сказал Кокошкин.
Штофреген вдруг заинтересовался:
– Биолог? Вы какую фауну исследуете?
– Обезьян, – с достоинством отвечал Аркадий.
– Голубчик! – вскричал Штофреген, пораженный до глубины души какой-то новой мыслью. Крик его прозвучал так неожиданно, что Кокошкин поперхнулся щами. – Голубчик! Обезьяны! Вас-то мне и надо! Позвольте теперь узнать ваше имя.
В изумительно короткий срок Аркадий успел назвать свое имя и имя профессора биологии, у которого он обучался полтора семестра; рассказать про дядю-архитектора, лауреата нескольких премий в области градостроительства; про то, что биологические интересы вообще в роду у всех Рындиных (так, означенный дядя увлекается коллекционированием жуков и бабочек); и даже про то, что в нынешнем сезоне должны были выступать дрессированные пингвины, но случился казус: императорский пингвин перегрелся на солнце, взбесился и покусал дрессировщика. Поэтому в последнюю неделю номер заменили и призвали Рындина с орангутангом.
– Нам раз и навсегда следует осознать, что обезьяна – почти совершенно как человек, но только чище, – говорил Рындин. Было очевидно, что он напал на вопрос, занимавший его давно и очень серьезно. – В сопоставлении с клонами или андроидами обезьяна не в пример нравственнее, потому что имеет естественное происхождение и биологически предрасположена к заботе о потомстве, о партнерах по стае. В данном случае – включая и дрессировщика.
– Иными словами, в обществе орангутанга вы находите душевное отдохновение, которого лишены, имея дело с другими человекообразными? – уточнил для чего-то Штофреген, странно блестя глазами. И заказал водки.